Так или иначе, но прецедент коллективной немецкой вины и по сей день остается головокружительной новинкой западной политической технологии. Наверное, только опознавший себя в политическом кальвинизм мог додуматься до такого спаривания юристики и метафизики. Решающим было именно отождествление субъекта вины с народом , после чего виновными оказывались уже не конкретно те или эти, а в буквальном и вневременном смысле ВСЕ, включая умерших и нерожденных. Бывший канцлер Коль поторопился с формулой о «милости позднего рождения» , говоря о поколении, вступившем в зрелость уже после войны; о какой же милости может идти речь там, где виновно целое — народ , в идее-эйдосе которого деды и внуки столь же едины и одновременны, как отдельные тона в «музыке» ! Шутка «коллективной вины» : ей надо быть бессрочной, чтобы вообще быть, что значит: она исчезнет только вместе с народом, который её несет.
Но это и есть фашизм в самом чистом виде, допустив, что фашизм сегодня жив не в жалких имитаторах его остановленных мгновений, а в шуме и ярости антифашизма. Чем же, если не типично фашистским узусом, является перенесение на народ понятий, имеющих сугубо индивидуальное значение! Понятие вины неразрывно с понятием наказания. За годы войны перебирались самые различные варианты наказания Германии: от тотальной аграризации (план Моргентау) до тотальной стерилизации населения (план Кауфмана). Конечно же, миролюбивый и гуманный мир принял решение, подсказанное ему его христианской совестью: наказание виновного — это перманентное, доведенное до рефлекса сознание вины, сопровождаемое регулярными, а главное, публичными актами раскаяния.
Здесь и следовало бы искать генеалогию «политики памяти» . После того как некоему влиятельному (сегодня это называется: раскрученному) философскому сообществу угодно было свести философские проблемы к языку, или говорению, а под говорением понимать генератор реальностей как речевых конструкций (или, для более понятливых, деконструкций), так что таковыми оказывается постепенно всё-что-ни-есть, включая биологические первозданности, как «мужчина» и «женщина» , было бы более чем странно, если бы в зону интересов этих тотальных инновационных программ не попала и память.
«Политика памяти» — это частное, хотя и приоритетное, направление в рамках названных программ, некий набор технологий по производству (и постоянной регенерации) чувства вины, комбинируемых с учетом национальной и исторической компатибельности. Надо обратить внимание, насколько эффективно, во всяком случае более эффективно, чем в церковном «оригинале», используется здесь христианский арсенал. Призыв покаяться, само слово «покаяние», например, способно действовать с гипнотической силой. Особенно в России, где эта святоотеческая традиция нашла неожиданного союзника в литературе, которая в России, как известно, всегда слыла «учебником жизни». Для политических мнемотехнологов Россия была и остается идеальным полигоном, по ряду опций даже превосходящим немецкую планку, и если эксперименты (как, скажем, недавний шум вокруг голодомора) не удаются, то вина (коллективная!) за это ложится на членов команды, оказавшихся вдруг глупее, чем можно было допустить.
Конечно, ничего подобного нельзя себе и представить в западных обществах. Кающиеся en masse англичане невозможны даже в бредовом сне. Для себя они, приличия (а может, и забавы) ради, придумывают «скелеты в шкафу» и устраивают время от времени моральные разборки, впрочем, не идя дальше телегеничных семейных отношений или каких-нибудь фирменных афер. Это типичное поведение брадобрея, бреющего тех, кто не бреется сам, и не бреющего тех, кто бреется сам, притом что сам же он и определяет тех и других. Кто бреет его самого, всегда чисто выбритого, хотя сам он, по понятным причинам, не может себя ни брить, ни не брить, остается секретом Полишинеля, о котором в солидных изданиях, и вообще ввиду репутационных рисков, не принято говорить.
О чем — пока еще — можно говорить, так это о самой вине. Если не лезть из кожи вон в безумных речевых потугах перекричать смысл самих вещей, то ясно одно: виновной может быть только личность, и только через нарушение закона или заповеди. То есть, вина — это, прежде всего, социально-юридическое понятие. Разумеется, есть и религиозная вина, необыкновенно глубокий концепт, о котором здесь не место говорить не только из-за его сложности, но и в силу его абсолютной политической несовместимости. Моральная вина? Но опять же исключительно в режиме личностного и интимного, при условии, что никому до нее нет дела. И если какому-нибудь потомку