9.
Вопрос Бисмарка может быть сформулирован и в модифицированной форме. Кто еще, кроме коренных европейских народов, вправе считаться европейцем? Ответ впечатляет монументальностью необдуманности. Сегодняшняя Европа, по единодушному мнению её поверенных, не просто исторически сложившийся конгломерат народов, но содружество ценностей . Это словосочетание особенно любил повторять немецкий канцлер в дни воздушных налетов на Сербию. Он, правда, не уточнял при этом, о каких именно ценностях идет речь, но было и без того понятно, что о демократических. Имелся в виду некий набор условных рефлексов, играющих такую же роль в приобщении современного европейца к содружеству ценностей, какую в свое время сыграло слюновыделение одной собаки в возникновении рефлексологии. Современная европейская демократия — глава в истории европейского тоталитаризма. Нужно наблюдать её в миги её растерянности или конфронтации с инакомыслящими, чтобы увидеть её звериный оскал. Так это было, когда партия австрийца Хайдера получила на выборах 29 процентов голосов, после чего бельгийский министр иностранных дел призвал своих соотечественников не ездить в Австрию кататься на лыжах, а брюссельские таксисты отказывались везти пассажиров, прибывших из Австрии. Или в дни бомбежек Сербии, когда эти ставшие министрами и депутатами бывшие дебоширы и поклонники Хо Ши Мина с пеной у рта призывали вооружить албанских террористов: для скорейшего торжества демократии в Сербии. Я назвал демократию главой в истории тоталитаризма. Ничего удивительного, если в скором времени появятся детекторы лжи для ловли псевдодемократов. Вот и немецкий «Шпигель» спрашивает у президента Путина, стопроцентный ли он демократ (по-немецки: lupenrein , то есть: чистой воды). Ну, прямо какой-то вступительный экзамен с вопросом на засыпку, от ответа на который зависит, свой ты или чужой. Притом, что ответ (негативный) уже определен заранее, и нужно лишь знать его, чтобы подобрать к нему вопрос. По этой технике мир узнавал, скажем, о массовых захоронениях в Сербии. Чтобы захоронения были, нужно было задать вопрос о них, а чтобы задать вопрос, нужно было, чтобы они были. Вот и задавали вопрос по заданному ответу. Ответом была госпожа Олбрайт, ощупывающая в телевизионной камере какие-то кости, после чего эта омерзительная сцена каждые полчаса транслировалась по телевидению, и это длилось ровно столько времени, сколько требовалось для слюновыделения, я хотел сказать, для достижения той степени единодушия, когда бомбовые удары по позициям злодеев приветствовались не только завсегдатаями пивных, но и философами, вроде Жака Деррида и Юргена Хабермаса.
10.
Если проследить вехи становления Европы, от Верденского мира (843) до Вестфальского (1648), и дальше до Венского Конгресса (1815), а от этого последнего до Версальского договора (1919), потсдамско-ялтинских соглашений (1945) и уже, в завершение, Маастрихта (1991), то первое, что бросается в глаза, — это ускорение темпов, доходящее уже в наше время до каких-то трансцендентальных скоростей. Решающим при этом всегда был вопрос о принципах образования европейского целого. Под принципами, очевидно, следует иметь в виду господствующие в каждую из отмеченных эпох понятия и представления, по которым ориентировался процесс строительства. Так, первые очертания Европы в распаде и дележе наследия Карла Великого несут несомненный теологический и даже теократический характер. Напротив, Европа, перекроенная после 30-летней войны, покоится уже на некой политической теологии, с которой Томас Гоббс будет списывать свою этатистскую теодицею. Европа Венского Конгресса — творение Меттерниха — последняя эфемерная попытка отстоять старую Европу под натиском пришельцев из миров Джона Баньяна и Адама Смита. После Версаля, а уже окончательно после Ялты и Потсдама — это некий фантомный образ между реалиями американского Запада и советского Востока. Хрущев лишь сделал наглядным этот фантом в памятном символе Берлинской стены, по одну сторону которой начиналась Америка, а по другую Советский Союз. Сама Европа, понятным образом, оказывалась замурованной в стене, что означало: объем и величина её не превышали объема и величины стены. И только после спохватились, что в эйфории победы перешли все границы; что если с Европой было трудно, то без Европы стало нельзя; что Европа — это не просто отец, которому самое время, по фрейдистской инструкции, свернуть шею, не просто конкурент, которого можно обобрать до нитки, а коромысло весов мира, на котором держатся чаши и без которого обе — западная, как и восточная — сверхдержавы теряют смысл и суть. История возникновения Евросоюза — история попыток по оживлению трупа Европы 1918 и 1945 года. Труп, конечно, не ожил, но труп научился (я цитирую Блока) притворяться непогибшим. Сначала это были 15 государств-членов, не без зловещей аллюзии на только что преставившиеся 15 советских республик. Сейчас их 27. Вопрос даже не в том, сколько их еще станет завтра, а в том, по какому принципу они вообще становятся. Что требуется для того, чтобы стать Европой? Если не больше, чем приверженность к демократическим ценностям, то бочка может ведь оказаться бездонной. Донозо Кортес еще в 1850 году сравнивал Европу с клубом. Быть принятым в Евросоюз приравнивается, в этом смысле, к членству в клубе. Составляется список кандидатов, и устанавливаются испытательные сроки, во время которых белые эксперты наезжают в страны, подавшие заявку, с целью их, так сказать, техосмотра по части демократии. Вызывает чувство гадливости, когда какойнибудь очередной пфификус из Брюсселя или Страсбурга определяет степень готовности той или иной страны стать Европой, а параллельно какой-нибудь азиатский людоед лезет из кожи вон, чтобы показаться вегетарианцем. В результате возникают комбинации, которым можно было бы позавидовать даже