…Но еще ночь - страница 170

Шрифт
Интервал

стр.

из Института философии с забракованной кандидатской диссертацией и весьма туманными перспективами академической карьеры.

В то далекое (1975) время я читал Сартра и Камю вперемешку с Шестовым, Бердяевым, Флоренским и тщился совместить свой натуральный атеизм с «Богом философов и ученых». Марату Александровичу явно не повезло со мной, как и мне не повезло же с ним; мы просто стояли спинами друг к другу и общались, идя в противоположных направлениях: меня, до неприличия опрысканного Достоевским и Ницше, тянуло вниз и вглубь, а он, жизнелюб и жуир, искал глубины на плаву. Сцепились мы на теме свобода . Я отстаивал внутреннюю, немецкую версию, он настаивал на внешней, англосаксонской. Я говорил о мистике и философии, он, брезгливо морщась, о политике. У него был звонкий, стальной голос, не умевший быть тихим. Я апеллировал к стоикам, испытывавшим счастье в брюхе быка Фалариса, он сверлил меня непонимающими глазами и цитировал Черчилля. Это был явный перебор. На Черчилле выскакивали все мои пробки. Черчилль — я знал это задолго до того, как прочел это у самого Черчилля[271], — любил свиней (можно предположить: не столько себя в свинье, сколько свинью в себе). Конечно же, мне во всех смыслах было бы по душе быть в брюхе быка, чем на равных со свиньей. Что я и сказал ему, побледневшему от злости и поспешившему оборвать разговор. Так началась наша дружба, продлившаяся более тридцати лет, до его смерти в 2006 году.

2.

Это был то ли день рождения, то ли просто званый вечер, но я помню, как меня удивило, когда мне позвонили те же знакомые и передали приглашение от М. А. явиться с ними к нему. Он встретил меня с настороженной приветливостью и сразу заявил, что я задел его за живое и что он хочет расквитаться.

В ответ я сказал, что готов выдержать любые пытки и глумления, кроме апелляций к Черчиллю, потому что на Черчилле я зверею и теряю контроль над собой. Он (без, как мне показалось, язвительности) спросил о причинах столь пристрастного отношения молодого «никто» к одному из величайших государственных деятелей ХХ века, после чего у нас завязался спор, продлившийся, к досаде гостей, чуть ли не весь вечер. Потом уже в дверях мы договаривались о новой встрече. Я не скрывал своих симпатий к нему, хотя не мог понять, откуда они и у него — ко мне.

О своих я смутно догадывался… И еще я догадывался о том, что при всей рациональности (его) и иррациональности (моей) рациональнее оказывался всё-таки я, потому что его явная симпатия ко мне никак не укладывалась в рамки объяснения, разве что кармического, но говорить с ним на эту тему имело бы не больше смысла, чем обсуждать с иным буддистом вкусовые особенности Escargots Bourguignons. Мы были разными до — дальше некуда. Просто меня потрясла несуразность, в которую я никогда не поверил бы, если бы не испытал её воочию. Он восхитил меня тем именно, чем я никогда не мог бы восхититься, потому что это с порога отвергалось моей прирожденно борхесовской оптикой. Он был весь нелабиринтным и как на ладони. Кривизны, закоулков, загогулин, складок, нюансов, намеков, задних дверей, тупиков в нем не было никаких — одни стрелки и указатели. (Мне нечему было удивляться, когда он признался однажды, что не читал Достоевского: множество раз открывал книгу и каждый раз откладывал, потому что глаза начинали слипаться чуть ли не с третьей страницы.)

Он шел по жизни, как по прямой и прицельной линии. Мне и в дурном сне не представилось бы, что в казарме может лежать такая притягательность. Солдафонство непостижимым образом уживалась в нем с элегантностью и шармом, словно бы он стоял одной ногой в Кёнигсберге, а другой в Париже, и даже попав обеими в Париж, ухитрялся не терять под ними исконную прусскую почву. За тридцать лет нашей дружбы я не переставал удивляться в нем этой способности быть донельзя дисциплинированным и — жить . Он любил рассказывать историю об адмирале Того, который, посетив после Цусимы пленных русских офицеров, наглядно продемонстрировал им причину их поражения. Он спросил их, который час, и, после того как каждый, взглянув на часы, ответил по-разному, посмотрел на свои часы и сказал: «Ровно одиннадцать, господа. Вот почему Вы проиграли».


стр.

Похожие книги