6.
Среди немногих светлых моментов этого царства призраков память сохранила новогодние посещения Товмасянов. Они начались давно, но, раз начавшись, уже не прекращались. Понятно, что речь шла сперва о визитах вежливости, но формальность улетучилась из них едва ли не с первого раза. Уж что-что, а принимать гостей они умели; тут, конечно, директорствовала Валя, супруга, а Валя, похоже, была его душой; во всяком случае, отраженный в Вале (именно что «Вале» ) он, хоть и продолжал оставаться «Степаном Суреновичем» , но уже не по-кабинетному, а уютно и по-домашнему.
Гостеприимство этого дома не забудет никто, кого оно хоть раз коснулось. Столы трудно было назвать иначе, чем завалами вкуснятин, где количество блюд не только переходило в их качество, но и редело, вследствие этого, на глазах. А еще важнее была радость хозяев при очередном повторном наполнении тарелок; оба они лучились таким хлебосольством, что аппетит приходил и после еды, а главное, никто ничего не стеснялся, все шумели, пили тосты, рассказывали анекдоты и байки друг про друга, — тут можно было всё, или почти всё, а то, что нельзя, удвоенно компенсировалось тем, что можно: забавно было смешить его его же ближайшим окружением: в том срезе и в тех нюансах, о которых он едва ли догадывался; ну что, в самом деле, мог директор Товмасян знать о своем хроническом Ашоте Мамиконовиче, хтоническом Арменаке Зильфугаровиче, маническом Эдуарде Саркисовиче, пневматическом Айказе Гавриловиче, и дальше, по второму кругу, о мелких, нас, с нашими сдвигаемыми на задний план собственными дурачествами и блиц-снимками «крупным планом» чужих дурачеств!… Только сейчас — но ведь так это было всегда и будет, — когда иных уж нет, а прочие далече, я перелистываю в памяти эти потемневшие снимки и вздрагиваю от мысли, что это и была жизнь.
7.
Последнее, что осталось в памяти от Степана Суреновича, — пространственная недостаточностъ. Круг сужался, как петля, потому что в мире вокруг него ему с каждым днем оставалось всё меньше места. Тесно было и прежде, но с переменами всё стало невыносимо и невыносимей. Ему просто негде и не над кем было быть директором. То есть, он вдруг оказался в том же вакууме, что и офицеры после марта 17-го, когда в ответ на самовольство охамевших солдат они пускали себе пулю в лоб. О каком же еще офицерстве могла идти речь, когда вместо солдат всюду уже разгуливали братки: прообраз будущей братвы! Мы не говорили об этом никогда, вернее, не говорили словами. Но я читал это в его глазах, в уголках его губ, как и он, хочется верить, в моих. Он вообще держался молодцом и был в этом смысле больше венцем, чем берлинцем, из старой шутки о различии обоих, где для берлинца дела обстоят серьезно, но не безнадежно, а для венца безнадежно, но не серьезно. Когда всё стало уже слишком и невтерпеж несерьезно, ему выпала милость единственного осмысленного выхода. Потому что делать и дальше чтото, с кем-то, где-то, как-то было бессмысленно. Еще бессмысленнее уехать (куда!). Оставалось уйти как старые офицеры, только в переносном, философском, смысле: замкнувшись в себе и уговорив сердце остановиться…
Базель, 12 апреля 2011 года
1.
Встреча и знакомство с Маратом Александровичем Харазяном начались с конфликта. Уже едва ли не с первых минут я с трудом скрывал неприязнь, которую он и не думал скрывать. Это случилось в доме его давних, а моих недавних знакомых, которым почему-то захотелось нас свести, хотя, как выяснилось сразу, сводились две большие разницы. Разницы начинались уже с внешних (формальных) факторов и обострялись с переходом во «внутреннее» : он был на семнадцать лет старше и, значит, сорокачетырехлетний против двадцатисемилетнего, меня. А еще он был замминистра (культуры), ухитрившимся испортить себе карьеру любовью к Франции, где он прожил и проработал пять лет, а по возвращении прослыть «своим» в интеллигентском подполье (уже потом он показал мне второе дно своей библиотеки с вожделенными «вражескими» книгами). Оставалось гадать, каково было этому блистательному номенклатурному маргиналу наткнуться на молодого