Ну да, это на Андриса более чем похоже. Бывало, рассказывал он, как зависал все каникулы на нудистском пляже. Смеялся моему смущению… Андрис не стеснялся своего тела, он знал, что он красив, и комплексов у него, в общем-то, практически не было никаких. Это было так удивительно для меня, постоянно чего-то в себе стесняющегося и даже ненавидящего. Андрис же был чист и светел в том числе вот этой откровенностью, умением легко говорить на любые запретные темы и называть любые вещи своими именами. Поэтому с ним было не просто легко — с ним было целительно. Он очень во многом помог мне. Если не победить свои комплексы полностью, если не принять себя таким, какой есть, всецело, то, по крайней мере, сделать несколько шагов к тому.
— Он сказал: «Жаль, что здесь нет солнца. Значит, и пляжей нет. А то я взял бы тебя с собой». И от одних этих слов мне так тепло стало, так хорошо, словно и вправду я всё это увидел. Словно оказался там. И всё-всё-всё у меня там было. И песок, и ветер, и солнышко. И большое-большое озеро — вы называете его морем. И птицы над ним, и большие лодки вдали. Я никогда их не видел, а он показал мне их. Показал обмытые водой прозрачные камни, домики из песка, набегающие волны… Мне даже ненадолго показалось, что я вовсе не умирал. Я так хотел, чтоб он остался здесь, с нами. Но он сказал: «Это не мой рай. А в общем, и не заслужил я рая. Во мне слишком много боли и тьмы, чтобы нести её вам».
Боль — согласен, но тьма — в Андрисе? В человеке, исцеляющем словом, улыбкой, взглядом?… Но увы, так уже было. Он чувствовал в себе разлом, он называл себя тьмой — и уходил… И люди, смотрящие ему вслед и не смеющие удержать, молились об одном — заслужить его возвращение. Но так далеко уйти я ему не дам.
— Куда же он направился?
Мальчик пожал плечами.
— Как можно дальше от жизни — он так сказал. Он хотел разорвать эту нить, что связывала его с берегом живых.
— Ты видел её, эту нить?
— Да! Такая же, как у тебя, дяденька. Только… Только твоя звенит песней надежды, а его — песней отчаянья.
Я поднялся. Поднялись и все сидящие в юрте, чтоб проводить меня.
— Жаль нам, что ты не можешь остаться, — впервые подала голос женщина — жена старика, — так давно к нам никто не приходил…
— Вам скучно, понимаю, — вздохнул я, — но я не могу. Он не мог, и я не могу. Нам ещё нужно вернуться к жизни.
— Скучно — не то слово, — на глазах девушки я вдруг увидел навернувшиеся слёзы, — знаешь ли ты, живой человек, что такое мир забытых мёртвых? Не знаешь, потому что ещё недолго здесь. И неглубоко. И потому, что ещё не умер. Эта нить питает тебя теплом солнца, ветром весны, смехом и песнями, вкусами, запахами, всем, что осталось надеждой, волей, любовью, памятью в тебе. Мы существуем, пока о нас помнят, пока хотя бы знают, что мы были. Раньше тёплые слова и поминальные трапезы наших родичей и потомков давали нам тепло и силу. И каждая вновь приходящая душа приносила нам любовь и радость воссоединения. Так было всегда, на этом держался мир. Мы знали, что когда умрём, попадём сюда, и встретим здесь наших предков, духи которых через шамана напутствовали нас в жизни, и будем жить с ними рядом в новых домах, жить как раньше и даже ещё лучше… Но что-то изменилось…
— Новые души перестали приходить к вам.
— Да. Перестали приносить нам тепло своей недавней жизни, ликование от встречи с родителями и дедами, перестали приносить этому миру память о небе, траве, ветре, цветах… Нам больно без всего этого. И миру — больно. Понимаешь?
— Понимаю.
Мы вышли. Я смотрел на болотистую землю, изрытую копытами пробежавших тут, видимо, недавно коз. Ветер задумчиво шептал в камышах, протяжно, печально вскрикивали птицы. Может, это сверстники этого вот мальчугана, которым, как и ему, полёт не заменяет солнца?
— Возьми, — женщина протянула мне бурдюк, — вдруг в дороге не встретишь пресной воды. Здесь многие озёра солёные…
Охотник, который меня привёл, обходил аэроплан со всех сторон. Пытался, видимо, определить, что это за птица. Душа понимает больше, чем человек при жизни, но все — же его жизненный опыт никаких механизмов не включал.