Кстати, господа, не кажется ли вам верхом нелепости, что меня, с моими познаниями в праве, так грубо и гадко обвинили в преступлении, которого я не совершал? Шито белыми нитками. Я на следствии и на суде указывал, что обвинение построено на песке, ибо не располагает ни единой прямой уликой. В ночь убийства я несомненно был дома, о чем и следователю, господину Кротову, и на суде говорила матушка. А господин Кротов — о, видели бы вы его! — маленький во всех отношениях человечек с преподлейшей физиономией, — он ей невозмутимо отвечал, что ее слова не могут быть приняты во внимание, поелику любая мать правдами и неправдами будет выгораживать свое чадо. Ежели он был в ту ночь дома, с улыбочкой рассуждал господин Кротов и все выстукивал пальцами по столешнице какой-то пошлый мотивчик, то отчего его не видели и не слышали слуги? И невозможно было ему втолковать, что они глухи и, кроме того, ложатся спать с наступлением сумерек, после чего у них над головой хоть из пушки пали. Он смеялся, запрокидывая сплюснутую в висках голову с поредевшими волосами. И ограблена была старушенция. Денег, правда, у вашего сыночка не обнаружили, но это говорит всего лишь о том, что он их надежно припрятал.
Страшные помыслы одолевали меня. В какое время мы живем? Отчего наши судьбы вдруг оказываются в полной власти таких людей, как господин следователь Кротов, не желающий ничего видеть или слепой от природы, словно живущий под землей зверек в черной шкуре, от названия которого произошла его фамилия? И судья, меня осудивший в Сибирь, и губернский прокурор, принявший матушку в своем кабинете и даже не предложивший ей сесть, — кому они служат? Закону? Тогда пусть возьмут четырнадцатый, если не ошибаюсь, том Свода законов и освежат в памяти, каковы должны быть основания для предъявления тягчайшего из обвинений! Дознанию предписано собрать целый воз доказательств, а суду — беспристрастно их рассмотреть. В моем же случае, кроме показаний двух случайных прохожих, якобы видевших поздним вечером, как я, крадучись, входил в дом Оленькиной тетки, ничего более нет. И на таких-то показаниях — в суд?! И на таких-то свидетельствах — приговор?! Бесчеловечно! Но что для них человек? Что для них «я», если это не их «я»? Для чего им утруждать себя, просеивая в сите правосудия были и небыли, — с тем, чтобы оставить в конце концов золотые крупицы правды?
Умоляю вас ни о снисхождении, коего убийца не заслуживает, и ни о прощении, которое общество не имеет право даровать человеку, по своему произволу отнявшему жизнь у другого. Взгляните без предубеждения на предъявленное мне обвинение — и вы вполне убедитесь в моей невиновности. Бог свидетель — я не лгу. Я Оленьке нашей любовью поклялся, что нет на мне крови. Чутким своим сердечком она все поняла и мне поверила. Неужто вы полагаете, что я способен ее обмануть? Мою любовь к ней предать? И злодейской запятнанной рукой взяв ее чистейшую обожаемую руку, повести к алтарю? О, не ошибитесь, умоляю вас. Слишком, чрезмерно будет велика цена вашей ошибки. Ведь знаете что? Я жить не смогу более, как только пойму, что надежды у меня нет.
Гаврилов Сергей Алексеевич, девятнадцати лет, студент, потомственный почетный гражданин.
2
Опять все вокруг стихло. Он завершил свою речь и замер в ожидании ответа. Что ему прорекут? Быть? Не быть? Истинно, принц датский… Рок, судари мои, действие коего не только в литературе, но и в жизни сопряжено с погружением человека в пучину страданий и бед. Но чем он так прогневил Небо, что из нашедшей неведомо откуда черной тучи сверкнула молния и обратила в прах его жизнь, его мечты, его любовь? Сильнейший против прежнего озноб потряс Гаврилова с головы до ног, и он принялся шарить свободной правой рукой, пытаясь подгрести к себе побольше сена. В его сухом настоявшемся запахе чу´дно смешались травы, солнце, высокий обрыв над Москва-рекой, шелестящие внизу, у воды, старые ивы и что-то еще, чему он никак не мог найти подходящего слова. Между двумя приступами он набрел на него и успел обрадоваться. Слово это было свобода