1
После смерти Саймона Бейла в здоровье Генри Сомса наступило ухудшение. Док Кейзи как-то вытер лоб рукавом пиджака и сказал, вполне чистосердечно выразив обуревавшие его в этот миг чувства (палящий августовский зной и духота сделали его особенно нетерпимым к человечеству, упорно пренебрегавшему его искусством):
— Ну, и черт с тобой.
Возможно, отчасти из-за жары — в Катскиллах не слыхивали о такой погоде, явно тут не обошлось без колдовства и назревают какие-то чудеса — нервозная прожорливость, с которой Генри Сомс всю жизнь боролся, вырвалась из-под его контроля, превратилась в некую бездумную, неподвластную ему силу, испепеляющую страсть в старинном смысле слова; дьявол (но слепой и равнодушный, как паук) засел в его утробе. Разговаривая с посетителями закусочной, он казался внешне таким же жизнерадостным, как прежде; пожалуй, даже слишком — когда, стараясь перекричать жужжание вентиляторов, вопил своим высоким, тонким, козлиным голосом, лупил по стойке кулаками, закатывался пронзительным, похожим на ржание смехом; и уж достаточно жизнерадостным, когда жарким воскресным днем выезжал на «форде» поглядеть на горы, зеленовато-коричневую речку, пожелтевшую от засухи кукурузу. Остановив машину перед бетонными столбиками у кромки шоссе, он восседал за рулем, взмокший от пота, и смотрел вниз на изнемогшую долину, уходящую к подножьям коричневато-синих гор, так, словно он единолично владел всеми Катскиллами. Из-за тучности Генри сидел, слегка откинувшись назад, словно средневековый барон, и взирал на мир с презрительным высокомерием. Иногда, если жара делалась совершенно нестерпимой, он вылезал из машины, распахивал заднюю дверцу и высаживал жену с ребенком — пес оставался в доме, он теперь спал по целым дням — и вел их в тень сосновой рощи. Кэлли и ребенок были оба светлокожие, от жары у них начиналась тошнота и головокружение. Генри присаживался на большой и пыльный оголенный корень, среди колючей выжженной травы, и обмахивался шляпой. Под шляпой волосы у него намокали от пота, в складки на шее забивался песок. В конце концов он изрекал, как король, провозглашающий свое решение: «Жарко». И жена, и сын торжественно кивали. Но ходил ли, лежал или стоял Генри Сомс, при нем всегда имелось что-то съедобное, и он ел. Ел методично, хладнокровно, перемалывая пищу мелкими зубами, безостановочно, словно само Время, решившее заполнить Пространством все пустоты.
(«Будто слон», — сказал однажды старик Джадкинс, выказав при этом глубину суждения, о которой не подозревали его собеседники, и сам он тоже довольно смутно себе представлял, что имеет в виду. В его памяти усталого, старого человека сохранилось смутное воспоминание о том, как он однажды проторчал полтора часа в «Колизее» в Буффало: в воздухе стояло этакое тошнотворно-сладковатое химическое зловоние, а он глядел сквозь железные брусья ограды на огромного, тощего, старого африканского слона, задняя левая нога которого была прикована к полу цепью; слон слегка приподнимал ногу, убеждался, что цепь все еще здесь, и это его до того бесило — как представлялось старику Джадкинсу, который о слонах знал только то, что видели его глаза, — так бесило, что он даже не мог затрубить, а просто снова ставил ногу на пол и ждал, с такой же безнадежностью, с какой индеец ожидает смерти. Простояв так час или больше, он принимался ходить кругами, двигаясь боком, медленными толчками перенося неизмеримый груз своего тела. А старику Джадкинсу пришло на ум, что вот так же шагает по обочине шоссе отец Генри Сомса, колоссальный, безмятежный, будто святой праведник, напевает тонким голосом: «Каждый раз как дождик, дождик… с неба сыплются монетки». «Жуткое дело», — сказал старик Джадкинс, но никто не обратил внимания.)