Я качаю головой, не спуская с него глаз.
— Кто-то взорвал Музей живописи и скульптуры. — Лицо у него такое же белое, как мягкая, жирная шея. Сейчас он вскипит гневом против анархистов-коммунистов, наркоманов, «черных пантер». В душе я смеюсь над ним, но страх заразителен. Однажды кто-то позвонил мне и угрожал поджечь мой дом. У меня осталась об этом не только умозрительная, но и телесная память: я тогда физически почувствовал себя бессильным узником чьей-то полоумной прихоти. Я спешу отделаться от страха. Во власти времени, пространства, настроений — пусть, только уж не в плену жутких фантазий.
— Да, это ужасно, — говорю я, глядя на часы. — Но пойдемте-ка, доктор Груй. Я, знаете, проголодался.
Он закрывает гроссбух, встает, влезает в рукава пиджака.
Я запираю приемную; мы идем к запасному выходу из храма, смотрим на замок арки. Стены позади нас в бледно-синих, багряных, желтовато-зеленых отсветах нового витража. А все доктор Груй, это он копил строительный фонд. Теперь-то он считает, что ничего пристраивать было не надо, но, наперекор себе, гордится пристройкой. Она и правда хороша: просторная, светлая, в современном духе, однако же отлично сочетается со старой церковью. Не могу я предписать ему раскаяние, даже с помощью сурового пророка Амоса. Я не одобряю его любостяжательства (и постыдился бы жить в доме, как у него: извилистая подъездная аллея на полмили, бассейны и кустарник, две новые белые колонны на крыльце, расставленные чересчур широко, будто ноги фермера, присевшего за кустиками), но ведь людей себе не выбираешь, какие есть, такие есть. Паства должна множиться и множиться — как же иначе? — скоро и новых-то классных комнат для воскресной школы будет недостаточно. А пока что они пустуют неделя за неделей, как, впрочем, и новое крыло у методистов, как новая лютеранская школа. Баптисты сбыли отстроенную школьную махину университету. Но только доктор Груй тут ни при чем. Он делал что от него требовалось, смиренно и набожно склоняясь пред меднолобым кумиром ревности по доме Господнем, и хотел как лучше. Он отдает немало времени бесплатной клинике, он даже сотрудничает, насколько ему позволяют убеждения, в Центре по борьбе с наркоманией. Пусть он не соль земли, но веления совести исполняет в меру своего понимания.
Я смотрю, как он любуется на расштрихованную стену; архитравы над нами, словно перекладины корабельного днища. Он переводит взгляд на меня, смущается, неловко надевает шляпу. И, косолапя, проходит вперед в двойные стеклянные двери; шляпа на его нелепой головенке — будто индейская головная повязка. Я улыбаюсь, невольно вздыхаю. Он останавливается, ждет, пока я запру двери. В воздухе тонкий, неуловимый запах: вроде бы на мой нюх тянет сладковатой гарью. Ну да, Музей. Да нет, Музей отсюда за милю с лишком. Значит, еще откуда-то. С пустыря, наверно: жгут мертвые стебли, сухие листья. Тоже апокалипсис, только обычнее, привычнее: осень. На стоянке почти ни одной машины. Мерилин Фиш — хорошенькая блондинка в огненно-красном плаще — нажимает на стартер. Двигатель ухает и включается, мотор тарахтит, я машу ей рукой. Она улыбается. О ней ходят разные слухи, недобрые и завистливые. А она занята благотворительностью, интересуется политикой, школьными делами. К тому же, правда, красивая женщина, а муж в разъездах. Вот как-нибудь зайдет ко мне в приемную под вечер и скажет…
— День какой чудесный, — говорит Груй.
Разноцветные осенние деревья, белые облака, голубое небо, обычная для этого времени южноиллинойсская погода. Мерилин проверяет сигналы, ждет с рычащим мотором и, не вняв остережению Данте, выруливает влево. «Слава Господу за его благодеяния», — говорю я, прибавляя про себя: «И не введи меня во искушение». Так-то вот, час за часом я безобидно воспроизвожу грехопадение. Доктор Груй усаживается в свой кадиллак и печально смотрит из-за стекла. Я отпираю цепь своего велосипеда, размышляя о «хесете» и о Мерилин Фиш.
4
Первая страница, естественно, вся в новостях о последнем взрыве. Взрывное устройство подложил, как они выражаются, по всей вероятности, какой-нибудь студент-художник, из тех, кто носит длинные волосы и пестрые тряпки. Живут они в хижинах вперемешку с неграми или разбивают палатки в общественных лесах, ни у кого не спрашиваясь. Они курят марихуану, садятся на иглу (если и поныне бытует такое выражение) и устраивают, как называет это полиция, оргии. У них к тому же есть ключи от Музея. Я рассматриваю фотографии. Шлемоносные полисмены стерегут дымящиеся развалины от подступающей толпы. Длинноволосая девица в индейской головной повязке показывает обугленные останки, клочья своих полотен. Она смотрит в объектив с угрюмым безразличием, как будто ее снимают для газет каждый день. Полицейский указует дубинкой на слова, украшающие полуразрушенную стену: ПРЕКРАТИТЬ ВОЕННУЮ ПОМОЩЬ! ЗАКРЫТЬ ЦЕНТР ПО ИЗУЧЕНИЮ ВЬЕТНАМА! Надпись вряд ли недавняя.