XVII
Одна черта в поведении капитана Заупокоя вызывала особое изумление. Как ни чувствителен он был к шуму, свету, вони и суете, не было случая, чтобы он пропустил встречное судно, не окликнув его и не побывав на нем с визитом. Это было бы странностью даже для совершенно здорового китобойного капитана. Конечно, принято общаться со своими собратьями — охотниками за левиафаном, обмениваться почтой и сведениями о местонахождении дичи, но никто не будет останавливаться ради каждого встречного и поперечного. Какой вопрос он там выяснял, я не знал, как не знал и того, почему, отправляясь с этими визитами, всякий раз он берет с собой пустую сумку, а когда возвращается, она у него чем-то набита (на что первым обратил мое внимание Билли Мур); но не было сомнения, что, посещая канонерки, купеческие шхуны и прочая, уходя на вельботе с командой чернокожих гребцов и с Иеремией на корме — как всегда подле своего понурого, согнутого болезнью капитана, — он, капитан Заупокой, имел на то свои, самые серьезные основания.
Визиты эти, по-моему, ничуть не меньше, если не больше, значили и для слепого Иеремии. С той самой минуты, как незнакомое судно появлялось на горизонте, задолго до того, как кто-нибудь успевал оповестить его об этом, в поведении старика появлялись какие-то нервические странности. На него можно было наткнуться где-нибудь в самом дальнем углу — он стоял и бормотал что-то себе под нос с самозабвенной улыбкой на лице, словно вступил в непосредственное общение со святым духом. А когда подходил срок спускать вельбот, чтобы плыть и взойти на борт незнакомца, любая оплошность, любое нарушение протокола — и Иеремия, в обычное время сама кротость, тут вдруг впадал в неистовство и готов был пинать всех, кто подвернется. Он был похож на актера-трагика, который перед выходом на залитую прожекторами сцену в последний раз подтягивает перчатка и дергает носом, чтобы поправить усы. Но, ступив на палубу незнакомца (я сам видел, я следил за ними в бинокль из вороньего гнезда), они как бы менялись ролями, и теперь уже капитан, а не Иеремия походил на актера, жестикулировал и что-то говорил, почти и не опираясь на слепого.
Для Августы эти встречи и поездки тоже имели какое-то важное значение. Почему-то они внушали ей страх. Все время, пока капитан с Иеремией отсутствовали, она без умолку болтала вздор, стараясь отвлечься, но вдруг на полуслове вздрагивала и заламывала бледные руки.
— Ах, Джонатан, Джонатан, — сказала она мне как-то, — ну что они там делают? Почему так долго? — Она держала меня за руку, ее била лихорадочная дрожь. (Дела между нами зашли уже достаточно далеко.)
— Да просто проводят время в свое удовольствие, — ответил я со смехом, чтобы ее успокоить.
— Это преступление! Для человека в таком состоянии, как отец… Ах, если бы мне быть птичкой, я бы полетела туда и подсмотрела!
Я опять засмеялся и стал целовать кончики ее пальцев, хотя сам в глубине души чувствовал, что чего-то здесь недопонимаю. Слишком все как-то эффектно получалось. И этот самоотверженный порыв, и платочек, который она сжимает тремя пальцами той руки, что лежит у меня на ладони. Уголком левого глаза, который у меня косит, я видел, что она смотрит в зеркало, внимательно, как театральный критик, следя за нашей сценой.
— Августа, — позвал я ее. И, не сдержав удивления, воскликнул: — Да ты же рада-радешенька!
Она прижала руки к сердцу, и слезы хлынули потоком.
— Джонатан, ну как ты мог?
В этот миг у меня возникло безотчетное убеждение, что я давно уже знаю об Августе нечто такое, некую ужасную истину, которую призваны скрывать от меня и эта ее бледность, и дрожь, и немощь. Но, встретив ее взгляд, я тут же поверил, что все это мне помстилось, и прогнал от себя такие мысли.
— Не сердись, — сказал я. — Страх и радостное возбуждение проявляются сходно, вот я и обманулся. Прости.
Я поцеловал ее в щеку. И через некоторое время был прощен.
Но вечером, когда я лежал у себя на койке, окруженный тьмой и безмолвием, если не считать храпа моих спящих товарищей матросов, то же чувство вновь посетило меня, и я похолодел с головы до ног. Я никак не мог в нем разобраться. В нем присутствовал страх, это было ясно, но откуда он, непонятно, уж конечно, не от этого прелестного матового лица, не от этих сияющих глаз. Однако страх все возрастал, словно в кошмарном сне, когда тебе со всех сторон угрожает опасность, замаскированная, неумолимая.