На слове «терпение» я споткнулся. Оно было из лексикона преподобного Дункеля и означало теневую сторону «Порядка». Наморщив лоб, я всматривался в полночную даль океана. Мир, назначенный мне, чтобы я терпел его без Августы — звезды, черная вода, — оказался полон жизни, которой я не замечал в нем прежде. Он был ее двойником, ее продолжением. Когда-то я наглядно вообразил, как буду падать, рассекая воздух, с верхушки мачты вниз, — теперь я мог безопасно позволить своему воображению играть с другими образами — представить себе, как я мирно, даже радостно тону, погружаюсь в воду, в мою родную, братскую стихию. Так, вспомнилось мне, в лунном сиянии, безмолвные, как лисы, идут по лесу индейцы, и души их слиты воедино с черной чащей.
А внизу подо мной раздавалось невольничье пение. И рабы тоже были Августой, не демоническим началом, а лишь частью всеобъемлющего целого, их усталость, их озлобление составляли какую-то сторону ее многогранного характера и заслуживали такого же благоговения, как и девственная доброта, венчающая всю сложную структуру. Ее светлая, совершенная поэзия, думал я, была бы невозможна без этой темной, зловещей музыки глубин. Чтобы достичь таких высот духа, потребна полнейшая, ничем не стесненная праздность. Без рабовладельчества не было бы Гомера, Перикла и тысячи одного образа богини Сострадания, украшающих храм в Киото. Что такое египетские пирамиды, и сочинения Аристотеля, и трехсотвосьмитонная статуя Будды в Наре, как не гимны труду рабов в прямом или переносном смысле? Пусть Августа обладает врожденной гениальностью, рассуждал я, но ведь ее стихи — это не просто пернатого жильца дубрав златые трели. Всю свою жизнь она читала — располагала досугом, чтобы читать, — первоклассную поэзию. Значит, свобода воли не такая простая вещь, как я воображал. Она зиждется на рабстве точно так же, как дух расцветает питаемый, смятенной, страждущей плотью — трепетной зеленью, если верить пражским экспериментам, о которых говорил мистер Ланселот. И все мы — рабы либо бессмысленной природной силы приливов и штормовых южных ветров, либо же какой-нибудь человеческой многозначительной идеи, вроде той тайной, до сих пор от меня сокрытой цели, что преследует китобоец «Иерусалим». И может быть даже, в конечном счете они сводятся к одному, ибо и то и другое — бури и течения всеведущего Духа, перст архангела в вихре события. Будем надеяться мы, метафизики, что так оно и есть. Лучше универсальная система зла, нежели беспочвенное бессистемное добро, болтающееся, как цветок в проруби.
На следующий день я отправился к ней с утра, много раньше назначенного часа — капитан спал, недвижный, как мертвец, — и, хотя она была заметно взволнована и смущена (она притворилась, будто рисовала, когда я постучал, а на самом деле, конечно же, была занята другим), я навязал ей разговор. Чтобы лучше разглядеть рисунок, над которым она якобы трудилась (фантастические цветы), я склонился к ней и, захваченный врасплох легким веянием духо́в, не выдержал и поцеловал ее. Мгновение она упиралась, потом ответила на мой поцелуй со всем пылом молодой души и потянулась ко мне, поднимаясь со стула. Теряя голову, я сжал ее в объятиях. Но у порога раздались шаги, и тогда в страхе я, вдохновленный, без сомнения, каким-то добрым ангелом, схватил первую попавшуюся стопку книг и обратился в бегство.
— Джонатан! — крикнула она мне вслед.
— За книгами вот зашел, — объяснил я старому Иеремии, столкнувшись с ним в дверях.
Он откинул голову, изумленно вздернул брови, во все уши прислушиваясь к моим торопливым шагам.
Книги, как я обнаружил, добравшись до своей койки, были малоинтересные. Делоренсовское мошенническое пособие по индийскому искусству заклинания змей; учебник для младших классов по истории; сборничек стихов (религиозных); иллюстрированный справочник «Величайшие негодяи мира». Я сунул их в свой тайник под выдвижной дощечкой в переборке, имея в виду рассмотреть их внимательнее на досуге (изучить их, налюбоваться ими вдоволь, ведь они принадлежали ей!), а сам поспешил обратно на палубу, где, пьяный поцелуем Августы, немедленно о них позабыл.