Когда я снова пришел в себя, я лежал внизу в каюте, надо мной, раскачиваясь, тускло горела спермацетовая лампа, повизгивая на цепях, точно старая карга, напевающая у печки. Я повернул голову, чтобы рассмотреть стоящего надо мной человека, и боль немедленно возникла снова, меня словно плеткой полоснули поперек груди. Я замер и взвыл — не столько от боли, сколько со зла на свой неожиданный плен, и человек проговорил, как будто забавляясь: «Отставить! У тебя ребра поломаны. Лежи как лежишь». И он сказал мне название судна и фамилию капитана и объяснил, что за дело у них в море-океане. Все это я теперь забыл, вспоминаю только, что я спросил, где же они должны будут пристать, а он ответил: «На небе, ежели повезет; а вернее, пониже». И поднял руку — к лампе, надо полагать, ибо в каюте стало темно. «То есть, как это?» — спросил я. И он ответствовал из тьмы голосом проповедника, толкующего об аде, или судьи, произносящего именем неба смертный приговор:
— Судьба назначила тебе опасное испытание, но, может быть, оно поблагороднее иных. Ты безземельный землянин, и, видно, до Судного дня останешься теперь без земли и будешь кружить по водной пустыне. — Штормовое море ударяло в бортовую обшивку рядом со мной, и выло, бесконечное, как Диавол, ропщущий в оковах. А человек продолжал говорить, или же мне мерещилось, что он продолжает свои речи. Мне представлялось, что, осененный перепончатыми крыльями, под скрежет своих распяленных акульих зубов, он лжет мне и безбожно упивается этой ложью. — Предзнаменованья все дурные, парень, — кроме разве, может быть, твоего косого глаза. Ты очутился в компании мертвецов, понимаешь? Мертвецов, преследующих мертвеца до его могилы, а возможно, что и дальше. Лежи и отдыхай, мой тебе совет. «Иерусалим» больше не станет сходить с курса.
Китобоец взлетал, и перекатывался с боку на бок, и падал, точно планета, сорвавшаяся с якоря гравитации. Я лежал, вцепившись обеими руками в края койки, и долгое время — несколько часов — это было все, что я сознавал: неспешное, нескончаемое качание воды, и удары шторма, и грохот внизу подо мною, будто обломки чего-то падали на каменное дно океана. Но потом я стал различать еще другой звук — какое-то пение без ладу и складу, словно бы доносившееся из самого нутра «Иерусалима». Звук этот казался мне по временам почти человеческим; а то мне чудилось в нем что-то звериное — тигриный рев — или же вовсе гудение атомов. Я напрягал слух и дышал еще осторожнее, чем того требовали сломанные ребра. До меня долетали словно бы какие-то слова — и обрывки мелодии, похожей на псалом. Но таких мрачных псалмов не знают пресвитериане: музыка под напряжением, как громоотвод. Вскоре она замерла, утонула в голосе шторма. Я стал склоняться к мысли, что она мне примерещилась. Но вот — хотя шторм выл все так же оглушительно, сокрушая все вокруг и свистя над головой, — я услышал ее опять: стенание духов в аду, так притерпевшихся к пламени, что вопли их сами собой обратились в пение, в музыкальный плач. Звуки выводили из себя — я никогда не слышал ничего подобного. Но страшнее, чем эта необыкновенность, было другое: звуки несли в себе обвинение, угрозу мести.
От них, от певцов, какими я себе их представил, я перенял нечувствительность к боли и, пламя — не пламя, перекинув ноги через борт койки, заставил себя сесть. В таком положении я оставался некоторое время, всем весом налегая на руки. Ощупью в темноте я обнаружил, что грудь моя плотно обмотана куском старой парусины. Опираясь на переборку — на переборку и на силу воли, — я встал на ноги и, не переводя дыхания, пошел к трапу. Судно сильно раскачивалось, словно нарочно стараясь мне помешать в осуществлении моего замысла, но я сохранял равновесие и поднялся по трапу. Далеко на корме я увидел тускло светящийся люк. К нему я и устремился, хотя тело мое кричало от боли и обливалось потом. Но корабль вдруг резко накренился, в десяти футах от моей цели я упал на палубу. И опять потерял сознание.
Сколько я так пролежал, не знаю. Очнулся я под музыку, которая плескалась вокруг меня и лизала берег моей боли, и пополз вперед, навстречу струившемуся из люка свету. Внизу подо мной открылось помещение, где хранились бочки, канаты, цепи и запасной рангоут, сваленные как попало, точно хлам на старом чердаке, — среди всего этого сидело человек двадцать пять широкоплечих негров, из них два или три в оковах и на цепи. Это были все молодые, здоровые мужчины, в возрасте между шестнадцатью и тридцатью годами. Я смотрел на них, онемев не столько от страха, сколько от изумления. Дикари с золотыми кольцами, распевающие свои таинственные, безбожные псалмы в качающемся свете старой медной лампы, будя столь же таинственные отзвуки окрест, — ну что тут можно сказать? Я-то думал, что попал на китобоец. А поглядеть в трюм, так выходит, это невольничий корабль!