— Я б вам порассказал кое-что, ежели только вы с самого начала усвоите, что в моем рассказе нету скрытой идеи, нет ни складу ни ладу, только трубный глас да барабанный гром выспренной речи, да, может быть, слабые всполохи, что родит этот гром у вас в мозгу, сэр, — гром да ром, которым мы будем его запивать, огненная влага вечного забвения, ха-ха! — потому что я не желаю прослыть лжецом — это уж увольте! — в таких материях, как дьяволы, и ангелы, и сотворение человека, ибо об этом и будет мой рассказ.
Чинно входит златокрылый ангел и ставит выпивку на стол между старым мореходом и приезжим, человеком, по всему видно, городским. Приезжий неловко теребит губу. Не считая ангела, и речей морехода, и слуха смущенного гостя, в помещении пусто, желто. Гость еще толком не разглядел за спиной у ангела крыльев. Слегка покраснев, он озирается через плечо, поправляет галстук, не поняв, кто должен будет платить.
— Что же вы, сэр, не говорите: «Валяй рассказывай, старый дурень»?
— Валяйте рассказывайте, — говорит гость.
— Сей момент, сэр, благослови вас бог за вашу щедрость.
II
Он говорит:
Нет на свете зрелища прекраснее и никогда не будет, так я лично полагаю, чем добрый бриг под всеми парусами, держащий курс из какого-нибудь отдаленного порта, американского или в чужой стороне, когда он летит по ветру, но только чтобы ветер был в самый раз — не надсаживался, как полоумный, и не замирал до полного бессилия. (Глоток виски, сэр?) И видит бог, нет на свете большего удовольствия, чем сидеть высоко на мачте этого судна, внизу под тобой сверкает надраенная палуба, и в ноздри тебе шибает запахами безграничного будущего. Я много лет мечтал вот так прокатиться, но одно всегда мешало осуществлению моих желаний. Я плохо приспособлен к тому, чтобы мною командовали, чтобы мою душу водили на помочах, если можно так выразиться. У меня это с самого первого дня, как я на свет родился — о чем, хотите верьте, хотите нет, сохранил довольно ясные воспоминания. Сначала стало больно голове, а потом я чувствую, вроде бы тону, ну и заработал руками и заорал, не так от боли, хоть боль была титаническая, как от ярости и морального возмущения. Со временем я простил родителям причиненное мне неудобство, но будь я проклят, ежели еще кому-нибудь в жизни позволил такую вольность. Говорите, что хотите, мол, все люди — рабы, в физическом или метафизическом смысле; я лично провожу здесь тонкое различие.
Могу также сослаться еще на одно переживание, которое выпало мне в возрасте нежном и впечатлительном и укрепило во мне склонность избегать чужих когтей. В те годы Бостон был настоящей Меккой для всяких шарлатанов — ну там магов, ясновидцев, разных медиумов, — на их представлениях аж стены зрительных залов дрожали от воплей религиозного экстаза. И неразоблаченные преступники у них сами выходили и винились, и кто в разлуке жил, чудесным образом обретали друг друга. Были школы в Бостоне, где вас брались обучать телепатии и чтению чужих мыслей для лучшего преуспеяния в делах; а в бостонских журналах всерьез печатались доклады о жизни среди вампиров или доисторических чудищ и о поисках Эльдорадо. Да, Бостон был город не хуже прочих по части очковтирательства. В самом ближайшем будущем ожидался, по всеобщему мнению, конец света. Человечество вступало в свою последнюю эру, — эру парапсихологического пробуждения. А кто подсмеивался над всей этой спиритической трескотней, тот узколобый циник, мелкая душонка и Фома неверный, и нет для него ничего святого. Эти, на любой непредубежденный взгляд, были еще дурее медиумов.
Так вот, сэр, однажды, когда мой отец вернулся из плаванья на побывку домой — он был нантакетский китолов и бороздил океан, сколько себя помнил, а то и дольше, так он, бывало, пошучивал, — родители взяли меня на месмерический сеанс много нашумевшего тогда доктора Флинта. Флинт, как вы, безусловно, помните, если хоть раз его видели, был гора-человек, огромный, грозного вида, с сивой шевелюрой под высоченным цилиндром и твердым как сталь взглядом и такой устрашающей повадкой, что даже фалды его собственного фрака вскидывались от ужаса, когда он начинал свои пассы. Наиболее поразительные номера (не считая уж вовсе беззаконных, вроде того случая, когда он украл корону у короля Швеции, или другого, свидетелем которого я стал несколько лет спустя, самого невероятного из всего, что я видел в жизни), — наиболее поразительные номера он проделывал с помощью своей тоненькой золотоволосой дочки Миранды. Он только щелкнет пальцами, и она уже в глубоком трансе, деревенеет, будто сосенка, и врастает в место, точно почтовая контора на перекрестке. Четыре ражих мужика не могут ее сдвинуть — так это Флинт все представляет. А положенная на спинки двух стульев, эта невинная большеглазая семилетняя крошка, которая в нормальном состоянии весит, наверное, фунтов сорок, — эта девочка выдерживает вес шести взрослых югославов-акробатов из труппы Флинта. Или ее кладут в ящик и перепиливают прямо пополам. Или она отклоняется от равновесия и стоит так, держится только силой магнетического луча. Или плывет по воздуху, будто утка по реке.