Подобным взглядам надо было дать отпор; и как раз когда ниспровергательство было в зените, Ник Хоакин дал его, выступив со своим эссе «Культура как история»[1], содержавшим развернутую концепцию филиппинской культуры. Однако нужность и своевременность концепции еще не означают, что ее можно принять без изъятия. Хоакин исходит из резкого неприятия американизированного порядка вещей. Именно он для него «неподлинное бытие», созданное в немалой степени американской массовой культурой, возможность «отстраниться от серого ужаса, жалкой реальности, перенестись в сверхъестественный, грандиозный, изумительный, роскошный мир Великой Американской Мечты, созданной кинематографом». Американизация мешает филиппинцам быть самими собой, обесчеловечивает человека, превращает его в безвольный автомат, действующий в иллюзорном — и потому абсурдном — мире; и это не абсурдность бытия вообще, а абсурдность именно американизированного бытия.
И, считает Хоакин, в борьбе с ним нельзя отказываться от испанского наследия. Оно ценно и само по себе, и как оружие в борьбе с нынешней неустроенностью жизни, вызванной хлынувшим из-за океана потоком. Филиппинцы, пишет он, просто не могут позволить себе роскошь отказаться от испанского наследия. «До тех пор, пока мы остаемся народом, отчужденным от него, мы будем народом-выскочкой, парвеню, народом без традиций, а потому и без всяких достоинств… Требуется бесконечно „много истории“, чтобы сформировать даже слабую традицию, и бесконечно „много традиции“, чтобы выработать хоть какой-то вкус»[2]. Более того, до прихода испанцев филиппинской нации еще не было, к моменту их ухода она уже была, значит, они ее создали. Здесь не место разбирать объективные предпосылки складывания филиппинской нации, но все же следует напомнить, что сложилась она не по воле колонизаторов, а в борьбе с ними, хотя, разумеется, отрицать испанское влияние было бы неразумно.
Главное в культуре, по Хоакину, — это средство, которым передается сообщение (тут он следует канадскому философу Маклюэну). «Средство сообщения есть само сообщение, смысл сообщаемого — преображение. Орудия, созданные нами, обрабатывают нас, и культура — это образ жизни, навязанный обществу находящимися в его распоряжении техническими средствами». Согласно такому взгляду, средство сообщения определяет весь характер эпохи — ее культуру, даже историю целых народов. Так, например, печатный станок изменил направление развития европейской культуры. До него господствовала «культура уха», устная традиция — люди «слушали и верили»; изобретение же печатного станка открыло гутенберговскую вселенную, когда люди «читают и сомневаются», поскольку от книги можно оторваться, поразмышлять над ее содержанием и усомниться в прочитанном, что было невозможно при «культуре уха». Это, по Хоакину, породило индивидуализм, протестантизм, перспективу в живописи и т. п.
Фетишизация средства сообщения при таком подходе наблюдается совершенно явная. Филиппинский мыслитель трактует его чрезвычайно широко, включая сюда колесо, дороги, деньги, часы и даже христианство. Смысл истории ускользал от филиппинцев якобы потому, что они не учитывали воздействия «орудий»; при этом «чужеземный захватчик может и сам считаться одним из орудий». Столкновение с Западом Хоакин характеризует как культурный шок, шок соприкосновения с будущим, и вся история Филиппин, утверждает он, есть история изживания этого шока. А потому нечего сетовать на то, что Филиппины сотворены Западом: даже «если мы были европеизированы ценой утраты азиатской души, вину за это следует возложить не на Европу, а на Азию».
Это совершенно неожиданный поворот: на многочисленные упреки соседей в том, что страна недопустимо вестернизирована, Хоакин возражает: «Сами виноваты!», причем в чрезвычайно резкой форме. «Мы слюнтяи, когда в ответ на претензии Азии по поводу нашей „утраченной“ души покаянно говорим „mea culpa“, вместо того чтобы выдвинуть встречные обвинения. А где их черти носили до 1521 года?» Филиппинцы стали христианами, а не буддистами, индуистами, синтоистами, конфуцианцами, даосистами или мусульманами, и вина в этом самих нехристианских религий. Азия, утверждает он, не заметила Филиппин, и, не приди Запад, они так и остались бы языческим заповедником с отдельными мусульманскими городами-государствами на побережье. Если филиппинцы считают себя сегодня азиатами, то лишь потому, что именно Европа ввела их в Азию. Что же касается доиспанской филиппинской души, то ее разрушало не только западное, но и восточное влияние, и все эти влияния («орудия») есть часть филиппинской истории. При этом Хоакин с полным основанием отвергает мысль о какой-то вневременной, внеисторической азиатской сущности: