Из темноты выплыл голос Морин: «Надеюсь, ты обойдешься без храпа».
На двенадцатый день на небо и землю надвинулась необъятная серая перина, накрытая грязными простынями дождя, лишающими все вокруг цвета и контуров. Гарольд продолжал стремиться вперед, с трудом отыскивая направление в просветах облачности, еще недавно очаровывавшей его, но мир снова представал ему будто сквозь тюлевую занавеску. Разнообразие окружающего стерлось. Гарольд останавливался, чтобы заглянуть в свои путеводители, поскольку разрыв между их осведомленностью и его неведением был ему нестерпим. Гарольду чудилось, что он сражается с собственным телом и вот-вот проиграет бой.
Его одежда уже не просыхала. Кожа тапочек настолько разбухла от воды, что они лишились всяческой формы. Уитнидж. Уэстли. Уайтбол. Многие населенные пункты начинались почему-то на «У». Деревья. Изгороди. Телеграфные столбы. Домики. Мусорные баки. Станок и пену для бритья он случайно оставил в гостиничной туалетной комнате, и у него не хватало сил купить новые. При осмотре ноги он с тревогой обнаружил, что обжигающая боль в икре материализовалась в виде воспаленного пунцового пятна на коже. Впервые за весь поход Гарольд испугался не на шутку.
Из Сэмфорд-Арундейла он позвонил Морин. Ему необходимо было услышать ее голос и к тому же получить от нее напоминание, зачем он отправился в путь, пусть даже высказанное в гневе. Гарольд не хотел, чтобы она заподозрила о его мучениях и о боли в ноге, поэтому спросил только, как она себя чувствует и как дела дома; Морин ответила, что и то и другое пребывает в наилучшем виде. Затем она спросила, продолжает ли он свой поход, и Гарольд сообщил ей, что уже миновал Эксетер и Тивертон и теперь направляется в Бат через Тонтон. Требуется ли ему что-нибудь выслать? Мобильник, зубную щетку, пижаму или смену белья? Морин спрашивала с участием, но Гарольд счел, что это — плод его воображения.
— У меня все нормально, — заверил он.
— Ты, наверное, уже почти добрался до Сомерсета?
— Точно не знаю. Вероятно, да, почти.
— Сколько прошел сегодня миль?
— Кто его знает. Наверно, семь.
— Угу, угу, — повторяла Морин.
Дождь колотил по крыше телефонной кабинки, а тусклый свет за ее окошками был жидок и текуч. Гарольду хотелось остаться и еще поговорить с Морин, но молчание и отчужденность, выпестованные ими за двадцать лет, разрослись до такой степени, что даже клише стали пустыми оболочками и больно ранили.
Наконец Морин вымолвила:
— Что ж, мне пора, Гарольд. Дел много.
— Ага. У меня тоже. Просто хотел узнать, как ты, и все такое. Удостовериться, что у тебя все хорошо.
— О, просто прекрасно. Все время занята. Дни так и мелькают. Даже не замечаю, что ты ушел. А у тебя?
— У меня тоже все очень неплохо.
— Что ж, очень хорошо.
— Да…
Разговор угас сам собой. Гарольд сказал на прощание: «Ну, тогда пока», — целое предложение. Теперь ему хотелось повесить трубку не меньше, чем снова двинуться в путь.
Он выглянул наружу, надеясь, что дождь вот-вот перестанет, и увидел понурившуюся ворону, вымокшую до такой степени, что ее перья блестели, словно деготь. Гарольд загадал, чтобы ворона взлетела, но мокрая птица только сонно топорщила перья. А у Морин было столько дел, что она не замечала отсутствия Гарольда.
В воскресенье он проснулся уже перед обедом. Боль в ноге не прошла, и дождь летел по-прежнему. Гарольд слышал, как окружающий мир шумит себе за окном, занимаясь своими делами: машины, люди — все куда-то спешили. Никто вокруг не знал, кто он и где. Гарольд лежал в постели неподвижно, не представляя себе, как встать и идти целый день напролет, но вместе с тем понимая, что домой ему нельзя. Он вспомнил, как Морин когда-то лежала бок о бок с ним, и вообразил ее нагой — такую безупречную, такую миниатюрную, — и вдруг затосковал по нежности ее пальчиков, торящих путь по его телу.
Достав тапочки, Гарольд убедился, что подошвы истончились, словно бумага. Он не стал ни принимать душ, ни бриться, ни осматривать ноги, но, втискивая их в обувь, чувствовал, будто загоняет их в колодки. Затем бездумно оделся, поскольку любая мысль неизбежно привела бы его к очевидности. Хозяйка гостиницы настаивала, чтобы он хотя бы позавтракал, пусть и с запозданием, но Гарольд отказался. Он опасался, что, поддавшись на ее любезность, если только наберется смелости взглянуть ей в глаза, то непременно расплачется.