– Оставьте меня, пожалуйста, лежите там с вашей курией на диване, коли вы её на жену променять хотите.
– Ну, поди же, дура! Я тебе телеграммы почитаю. Вон во Франции правая сторона потерпела поражение от левой. Полно сердиться, не будь левой стороной.
– Плевать я хотела на вашу левую и правую сторону!
– Да брось! Разскажи-ка мне, что тебе болгарка про турецкое насилие разсказывала…
– Ах, оставьте пожалуйста! Пусть лучите я слезами истеку, а уж властвовать над собой не позволю. Я не болгарка.
– Ну, иди, моя рыхленькая, иди, моя полненькая, иди миром. Не верблюда же мне за тобой посылать.
Жена улыбается сквозь слезы и направляется к мужу. Пауза.
– И соловья послушаем? – слышится её вопрос.
– И соловья. Соловьи только ведь, по ночам и поют.
– И кукушку?
– Не токма что кукушку, а даже дятла, если хочешь.
– В таком разе, помиримся.
Мир возстановляется поцелуем.
Утро. Десять часов. На Черной речке все обстоит благополучно. Мутные воды её издают запах, не имеющий ничего общего с одеколоном. Скрипят блоки парома, перевозящего чиновников с портфелями, купцов, спешащих пробраться, по тенистым дорожкам Строгонова сада до вагонов конно-железной дороги. На балконах дач виднеются остывшие самовары. Мужская половина дачников отправилась в город, остались только женщины. Вот известная всем подполковница Ия Патрикевна сидела, сидела, за кофейником, зевала, зевала во весь рот, и, наконец, встала, направившись в комнаты.
– Одры вы несчастные! Да встанете ли вы, наконец? – кричит она все еще спящим дочерям. – Вот наградил Бог дочьками! «Наймите, говорят, маменька, нам дачу, так мы живо себе женихов найдем, потому на легком воздухе мужчины чувствительнее!» Ну, вот, теперь и ищут до двенадцатого часа, уткнув свои носы в подушки! Ах вы, клячи. Жаль, что Щапин обанкрутился, а то бы уж продала ему вас для дилижансов! Важная-бы тройка вышла из вас моих единоутробных. Да, что вы, оглохли, что ли?
– Где оглохнуть! Слышим, что маменькой запахло! – откликается сонный голос. – Вы лоб-то до ругани перекрестили ли? Ведь вам брань эта самая всё равно, что бутерброд к чаю.
– Огрызайся, огрызайся! Чем бы с добрым утром поздравить, а она, на, поди! Нет, чтобы мать пожалеть, что она целый час для своих дочек за самоваром дежурит.
– Вы, я думаю, во время дежурства то этого, чашек семь в себя кофею влили! Нечего было дежурить! Мы и второй самовар поставим, да кофейных переварок напьемся.
В комнате слышно громыханье юбок, шлепанье туфлей. Через десять минут три дочки выходят на балкон. Начинается опять перебранка.
– Выплыли! Слава тебе, Господи! Не выставляйте хоть рож-то ваших полосатых на улицу. Ворон вами пугать на огороде, а не женихов приманивать? Ну, садитесь затылками к тротуарам-то. Петр Иваныч ещё не проходил. Лизавета, тебе говорят?
– Петр Иваныч не за мной ухаживает, а за Леной, – откликается младшая дочь. – Вы ведь сами знаете, что ко мне конюшенный офицер неравнодушен. Лена, надень в самом деле шинион, не хорошо: хоть и затылком сидишь, а все проплешина видна и, вместо косы крысиный хвост.
– Петр Иваныч с благородными чувствами, и на мне, а не на шинионе женится. К тому же он близорук, и даже ещё третьяго дня, в Строгоновом саду одного дьякона за меня, по ошибке, принял. Через это самое даже история вышла, так что он боится в газету попасть.
Начинается разливание кофею.
– Что ж вы материнским-то великодушием хвастались? От кофею одна гуща осталась.
– Да вы и этого-то не стоите! На живодёрню вас, так и там никто за вас гроша не даст. Лошадь, так у той хоть кожа, а у вас что? Ну, что Петр Иваныч?
– Да ничего. Вчера гуляли по саду. Вздыхал он, говорит, что ему холостая жизнь надоела. Погодите, будет мой. Нельзя же вдруг… А то упорно поведёшь атаку, он и испугается.
– Письмо любовное ему писала?
– Я вам говорю, что письмом все дело испортить сразу можно. Нужно исподволь. Помните, в четвертом году, флотского офицера: как получил письмо, сейчас впал в сомнение и исчез.
– Так что-же это ты с Петром Иванычем до второго часа ночи в Строгоновом саду делала?
– Гуляли, потом сели на скамейку; началась легкая перестрелка глазами. Ну, я взяла у него из рук палку, и будто невзначай, начертила на песке его и свой вензель под одной короной: «Е. и П.».