И я думаю о Зухи – а в последнее время я часто думаю о Зухи, когда думаю о Христе: я думаю, что, может быть, Зухи и не сдался, может быть (вдруг мне становится прямо видна картинка, какой-то лес и Зухи, почему-то совсем бледный, в кожаных ризах и с сияющим каким-то оружием в руках), он ушел из полиции специально, чтобы искать мести за Кшисю, – и я хочу возрадоваться, ибо это путь верный, но почему-то радость не приходит ко мне – а приходит мысль, которую не одобрили бы ни Христос и ни Всевышний, и от этой мысли мне вдруг перестает быть жарко, а становится легко, легко и еще легче: битва, думаю я, – это путь слабых, а путь мудрых – это приятие мира. Эта мысль кажется мне такой простой и такой странной, что я продолжаю качаться в темноте на ее черной скользкой глади, погружаясь все глубже и глубже – пока совсем не перестаю думать.
Не то чтобы до этого сильно терзался, нет, не слишком, хотя странно было почувствовать эту смену статуса: смотреть, как другие так мараются – это одно, а самому мараться – это другое; так, наверное, у людей когда-то с наркотиками происходило: покупать – пожалуйста, а самому торговать – фи. Но азарт был силен, азарт – и чувство, что теперь так – можно, можно брать, что хочется, можно делать, что считаешь нужным, потому что вот сейчас мир прогибается у тебя под ногами, прогибается под тебя, и невозможно сказать однозначно, когда именно это началось, но Волчек был уверен почему-то, что началось именно тогда, на этом параде уродов, как теперь он почему-то с брезгливостью это мероприятие про себя называл. Что до парада было – то, чувствовал Волчек, теперь отделено от новой жизни тонкой чертой, итоговой; утром на следующий день, еще не открыв глаз, он был захвачен странным и пьяным чувством счастья, какого не помнил во всей своей удачной, дельной, устроенной и размеренной жизни лет с пятнадцати, – но тогда не знал, как его истолковать, а сейчас, глаз еще не открыв, знал: пришла вседозволенность (то есть – новая гибкость, уверенность в том, что мир расположен к тебе), и ее источник – не в том, что ты страх потерял, а в том, что наконец понял: можно себе верить, можно; кончилась юность, кончилось мальчишество, кончился младший средний возраст – зрелость пришла, и в ней, в зрелости, можно доверять своим желаниям и своей интуиции больше, чем своим правилам и своим холодным расчетам.
И поэтому, да, за последнюю неделю многое решил и многое успел; в частности, Гели отправил на две недели в Париж – без обычных пререканий, в общем, и без попыток напустить на себя важность, а просто сказал: зая, мне надо сделать много дел, а я буду переживать, что ты тут одна сидишь; хочешь съездить куда? И все получилось мирно и ласково, и он жалел даже, когда она уезжала: давно не прощались так тепло, хотя вообще хорошо жили. И даже Завьялову, возбужденному и радостно заведенному после двухчасового разговора по комму про новую, совместную фирму, про биомиксы, сказал: ну, победил ты? Гелька, кстати, тоже будет довольна, наверное; она все говорит, что я на старой работе закисаю. Зав засмеялся, сказал: да уж, тут не закиснешь. А что ты будешь в Россию мотаться со всеми этими делами, не волнует ее? Что нелегальщиной будешь заниматься, чилльные биомиксы, туда-сюда – не волнует? Ты же у нее хороший, положительный. Не знаю, сказал Волчек, приедет – поговорим. Положительный – это да. Это было дело.
Но сейчас все это неважно было Волчеку Сокупу, а важно было только смотреть, как распускается перед глазами странный, алый, фосфоресцирующий цветок, лепестки спиралью переходят один в другой и растворяются, исчезают в темноте по мере продвижения обруча, вращающегося бешено на тонкой, как палочка, и сильной, как стальной рычаг, детской ручке. Вибрирующее кольцо взмывает кверху, и за ним следом взмывает тонкая дуга, такая же алая и фосфоресцирующая, и у Волчека захватывает дух от невероятной точности, с какой тельце Марицы Финн и ее обруч взаиморасполагаются в воздухе: вертикальное перечеркивание – горизонтальное – опять вертикальное – тело летит вниз ласточкой, обруч летит вниз, ручки упираются в пол, ножка ловит кольцо, поворот, поворот, и через полторы секунды Финн стоит, вытянувшись в струнку, обе руки и нога высоко над головой, схвачены алым кольцом; прикушена от напряжения губа, аккорд, аккорд, финальный аккорд, рев и аплодисменты, и Волчек впервые в жизни – буквально впервые в жизни! – не хватается за бортик ринга, чтобы не упасть от бешено колотящегося сердца, и не начинает пробираться к кассам, но поворачивается к человеку у себя за плечом, человеку с тяжелым взглядом, каменным лицом и длинными гладкими волосами старого ниппи, и говорит ему: