Это была одна из его первоначальных идей. Разумеется, образ Иисуса довольно быстро ставится Гегелем выше иудаизма и выше язычества, а в конце концов и выше самого христианства, как образ, несущий людям новые ценности и новую красоту; тем не менее первое устремление Гегеля заключалось в том, чтобы объединить мысль Греции и Иудеи. Влияние Шиллера, Винкельмана, Гердера, чтение Софокла, беседы с Гельдерлином подтолкнули его разум обратиться к тем дням, когда столь сильно ощущался божественный характер человеческой красоты, когда разум был безмятежен и чист. Он ищет ту законченность, то совершенство, которое Гельдерлин воспевал как идеал человечества, как священную цель разума. Христианство в том виде, в каком оно перед ним открывается, не может его удовлетворить. Дело в том, что во всех формах христианской религии, обнаруживающих себя на всем протяжении ее существования, мы видим «постоянный признак противоположности в божественном, божественном, которое должно присутствовать в сознании, а не в жизни».
Христианская религия, говорит Гегель, движется в круге этих противоположностей; «но ее существенному признаку противоречит поиск покоя в безличной и живой красоте»,[11] тогда как в истинном религиозном деянии душа в целом находит свое удовлетворение. В современном мире имеется один тревожный признак, одновременно и серьезный и раздражающий, который связан с самой сущностью христианской религии (Verhältniss. W. t. I. P. 310 и т. д.).[12] Иначе говоря, философия, аналогичная философии раннего Шлейермахера, не может нас удовлетворить, и примирение, о котором вначале думал Гегель, невозможно.
Язычество — это состояние человека, который не осознает своего несчастья; христианство — состояние человека, который, в своем несчастье, не осознает своего счастья. Необходимо будет соединить глубокое отчаяние с ясностью, «основать прекрасную религию»,[13] основать языческое христианство. Как он будет говорить позже, религия красоты порождает примирение, которое остается непосредственным; она не опосредствуется противоположностью. Ни одной из этих крайностей нельзя пожертвовать: ни красотой античной жизни, ни глубиной религии.
Таким образом, Гегель оказывается ближе к Гельдерлину, чем к Шлейермахеру. «Мука противоположности заполняла его так же, как и Гельдерлина», говорит Гадлих.[14] Борьба, которую они осознавали и которую стремились познать, и была самим несчастным сознанием.[15] Таким образом, одна из фундаментальных тем Руссо, тема того зла, которым оказывается цивилизация, — переосмысленная немцем в условиях того состояния раздробленности, в котором находилась Германия, возвращала его к одному из важнейших аспектов лютеранского мышления, мышления христианского: то есть к идее греха, падения, и в то же самое время самоуглубления, приобретающего метафизическое значение одинокого скитания с его потребностью в воссоединении и с констатацией противоречивых элементов. Мы все пребываем в втом «вынужденном состоянии», о котором говорил Гемстергейс, состоянии, в котором «природа целого», вечно стремящегося к единству, разделяется на индивидов и на разнородные группы и оказывается «в очевидном противоречии с самой собой».[16] Концепция Шиллера обнаруживается во всей своей широте. Мы живем в состоянии разделенности, взаимной враждебности, антагонизма сил, согласно выражению, заимствованному им у Канта, напряженности, того промежуточного момента между изначальным и идеальным единством, в котором мы находимся, но который завершается полнотой содержания и формы, характеризующей Грецию. Как в драме Шиллера, так и в романе, согласно Новалису, слышится диссонанс, который постепенно, в ходе мировой истории, должен исчезнуть. «Сентиментальное» состояние разума — это состояние промежуточное. Мы не только, как считал Шиллер, можем сказать, что идеал восстановит единство раздробленной природы, но мы сможем увидеть в идее божественного единства то, что разделила индивидуальность, возвращение к единству природного состояния; необходимо будет, таким образом, превратить все несчастья в величайшее счастье. Это мысль о рае, найденном в аду, это мысль Фауста, и мы видим ее у Гегеля, особенно в