Перед белым шатром князя был разостлан персидский ковёр, на который, как предполагалось, будут положены клейдоны Дорошенко, — булава, хоругвь и бунчук.
В шатре был накрыт стол с винами и немудрёными походными закусками — кислой капустой, жареной рыбой, дичью и ржаными калачами.
Дорошенко, увидев, что никто не собирается на него нападать, что в обозе пятидесятитысячной армии мирно дымят костры, готовя общую кашу, остановил своих конников в полуверсте от княжеского шатра. И вот, видимо переговорив обо всём, отделился от своих казаков и на высоком белом жеребце неспешно направился к шатру в сопровождении знаменосца и бунчужного, скакавших с гетманом почти стремя в стремя.
У ковра персидского встали воевода князь Ромодановский-Стародубский, гетман Самойлович и архиепископ Черниговский Лазарь Баранович, прибывший накануне в лагерь по вызову князя.
— Благослови сей акт, отче, — коротко обозначил его роль Ромодановский.
А Самойловичу роль его обозначена была ещё красочней:
— А ты, Иван, замкни уста. Будь нем, аки рыба.
На подъезде к шатру конники перевели коней на шаг и затем остановили их саженях в трёх от ковра.
— Добрый день, ваши милости, — сдержанно молвил Дорошенко.
— Здрав будь, Пётр Дорофеевич, — ответил Ромодановский.
Самойлович по-налимьи смолчал, но уста покривил нехорошей усмешкой: кому, мол, добрый, а кому-то и не совсем.
Все три всадника одновременно сошли с коней. Дорошенко забрал у бунчужного бунчук, одновременно передав ему повод своего коня. И в сопровождении лишь знаменосца подошёл к ковру. Встал. Все молчали. Никто из них ещё не присутствовал при такой процедуре — сдачи клейнодов, но все понимали её унизительность для сдающего. Поэтому заговорил князь Ромодановский, стараясь придать голосу подобающую торжественность:
— Великий государь поручил мене, Пётр Дорофеевич, принять от тебе клейноды, которые ты с достоинством носил десять лет, ни разу не уронив и не склонив их перед не приятелями. За верную службу твою великий государь жалует тебе своей государевой милостью и льстит себе надеждой видети тебе пред очи его светлые.
Ромодановский умолк, и опять повисла неловкая пауза, должен был говорить Дорошенко в ответ на государевы милости. Но по всему было видно, что он никак не решается или не может начать. Глаза его заблестели, и Самойловичу даже показалось, что по щеке Петра Дорошенко искоркой пробежала и скрылась в бороде слеза. А может, её и не было, может, её просто захотелось увидеть гетману Самойловичу. Иди теперь, гадай. Однако в горле у Самойловича встал ком.
— Толькова к ногам государевым, князь, и только по его воле высокой кладу я свою булаву, — срывающимся глухим голосом произнёс Дорошенко.
Затем вытащил из-за пояса знак своей власти — золочёную булаву, поцеловал её и медленно, словно раздумывая, опустил на ковёр и рядом с ней положил и бунчук. Потом протянул руку к древку знамени, забрал его у знаменосца и, поцеловав край материи, положил и знамя возле булавы.
И они одновременно со знаменосцем повернулись кругом и направились к коням, но Ромодановский окликнул:
— Пётр Дорофеевич, дорогой!
Дорошенко остановился, обернулся.
— Пётр Дорофеевич, — с лёгким укором сказал Ромодановский, — мене-то не обижай, — и жестом пригласил его в шатёр. — Али мы не христиане. Осушим чарку, раз ломим хлеб.
Лицо Дорошенко просветлело, и даже улыбка под усами прорезалась:
— Спасибо, Григорий Григорьевич.
В шатре за стол они сели все вчетвером. Архиепископ благословил трапезу. Чарки наполнил сам князь, как хозяин, и сам же предложил:
— А выпити предлагаю за здоровье великого государя нашего Фёдора Алексеевича.
Выпили, дружно навалились на еду. Поскольку Самойловичу ранее велено было «замкнуть уста», он и помалкивал. Князю неволей самому приходилось разводить беседу:
— А хде жити думаешь, Пётр Дорофеевич?
— Оно бы лучше в Чигирине, но, аки я понимаю, государь не хочет, што б я там был.
— Твово же интересу ради, Пётр Дорофеевич. Чигирин не сегодня-завтра будут турки промышляти, яка тебе тама жизня будет, человеку уже не воинскому. А государь тебе на Москву зовёт.