Или момент, когда Артём бежит к дровяным складам, пытаясь спрятаться от чекистов, когда «казалось, что земля накренилась, и Соловецкий монастырь, как каменный тарантас на кривых колёсах, несётся с горы» – образ, напоминающий некоторые взвихренные, вздыбленные живописные композиции Петрова-Водки-на, работу Кандинского 1916-го года «Москва I».
Или грандиозная сцена, завершающая первую часть книги, когда, после покушения Мезерницкого на Эйхманиса, на площади собирают весь лагерь: «На коленях стояли священники, крестьяне, конокрады, проститутки» и т. д. Всё это спонтанное и подробнейшее перечисление неожиданно напомнило мне (ау, кстати говоря, всё тот же Высоцкий!) некоторые мизансцены спектаклей старой любимовской Таганки. Помню свои тогдашние, рубежа 70-80-х годов, ощущения: когда внезапно на сцену выбегали абсолютно все участники спектакля – это иной раз было, как мороз по коже. Как будто вспышка молнии стремительно высвечивает весь мир, отражённый в произведении (приём явно продолжал традиции Мейерхольда, а ведь время действия «Обители» – это и время его театра!).
Или же (разумеется!) жуткие сюрреалистические образы сцены кликушеского покаяния на Секирке, когда Артём в своём бреду воспринимает неистовствующих заключённых как гадов, змей, скорпионов, пауков, крыс…
Вернусь, однако, к смысловой стороне романа. Как мне кажется, некоторые из критиков склонны видеть в Артёме ничтожество, поскольку раздражены тем, что его статус косвенно отражает Ваше принципиальное авторское стремление к идейной дистанции от обеих сторон соловецкого конфликта конца 20-х. В романе явственно ощущается, что причины практически одинаковой злой ярости обеих сторон коренятся, не в последнюю очередь, в страшном начале, таящемся на дне человеческих душ (любых, вне зависимости от «партийной» принадлежности). В связи с этим вспоминаю свои давние впечатления от читанного ещё в начале 80-х письма Симонова и редакции «Нового Мира» Пастернаку, обосновывающего причину отказа публиковать в журнале «Доктора Живаго». В письме явно проглядывало недовольство тем, что герой романа – ни с красными, ни с белыми, и, в процессе чтения, у меня возникало чувство, что, если бы Живаго был белогвардейцем, это для редакции было бы (ха-ха!) более приемлемо. А сейчас зачастую кажется, что нынешнее стадно-«антисоветское» нежелание думать не так уж далеко ушло от тех былых стадных установок (пусть и другой направленности).
Одобряю Ваш смелый пересмотр некоторых мифологических представлений о Соловках, отразившихся в текстах Солженицына и Лихачёва, Ваше стремление выявить подлинную правду о лагерном бунте 1929 года (и показательно, что в этой ситуации даже А. Латынина, неукоснительно ориентирующаяся на Солженицына, вынуждена осторожно признать наличие неточностей в «Архипелаге»).
В главной сюжетной линии «Обители» – взаимоотношениях Артёма и Галины – как раз и впечатляет стремление героев вырваться за рамки жёстких, сковывающих ролей, предначертанных судьбой и историей. Это стремление, пусть и воплощающееся в предельно неуклюжей, корявой форме, ощущается как в самом факте связи между начальницей и заключённым, так и в их попытке побега. Сильной стороной «Обители» (относящейся к числу подспудных проявлений всё того же модернистского опыта) представляется и то, что подобная проблематика книги подаётся эффектно и в чисто драматургическом отношении. Такое ощущение (понимаю всю его субъективность), что в роман встроена некая система «кривых зеркал». Подобием таких причудливых композиционных гримас выглядит и болтовня Афанасьева в начале романа о желании «купить плеть» (обозначение побега на лагерном жаргоне), и страшный бунт, организованный Бурцевым, и молебен на Секирке (подобное коллективное «покаяние» – это ведь тоже попытка «побега» от греховной жизни в иную, якобы-праведную, ипостась), и выходка Осипа Троянского. В результате, ещё более отчетливо выявляется непростая проблема соотношения человеческой тяги к свободе (проявившейся, как бы то ни было, в обреченной на поражение попытке Артёма и Галины) и подмен этих подлинных, искренних порывов.