Заметим, однако, что носившие достаточно сомнительный характер попытки отыскать конкретный прообраз Гартвига всё же предпринимались. Сразу после появления повести стали распространяться слухи о том, что таким прообразом является… добрый знакомый Трифонова, глубоко чтимый им человек – замечательный литературовед, философ, культуролог Георгий Дмитриевич Гачев. Поводом для кривотолков, исходивших от недоброжелателей автора повести, явилось внешнее сходство не самого существенного штриха биографии персонажа с полуторагодичным эпизодом биографии Гачева: временным уходом из НИИ и работой матросом на черноморском флоте. Сам Гачев, однако, решительно отказался принимать такие разговоры во внимание, позвонил Трифонову и дал новой повести высочайшую оценку, с благодарностью воспроизведенную писателем в дневнике[15]. Подобный поступок Георгия Дмитриевича вполне соответствовал общему складу характера этого учёного и человека, лишённого напыщенности, наделённого немалой долей самоиронии, не склонного навязывать другим людям свои взгляды и сознательно выбиравшего в качестве объектов исследования авторов, отличавшихся такой же мировоззренческой широтой и толерантностью: будь то благополучный советский прозаик Чингиз Айтматов (чьему творчеству посвящены обстоятельные работы Гачева 60-х -70-х годов), или дерзкий писатель-диссидент Андрей Синявский[16] (чьему роману «Спокойной ночи» посвящено проникновенное эссе Гачева конца 80-х)…
Но вернёмся к рассматриваемой теме. Каким бы недалёким порой ни казался трифоновский герой-переводчик, в иных случаях он способен проявлять немалую наблюдательность.
«Всё, друзья мои, благородно, прекрасно, любите красоту, взыскуйте града (Божьего – Е. Г.), а только вот – с любовью к ближнему как?»… Достаточно метко отражена в подобном риторическом вопросе Геннадия Сергеевича склонность Гартвига и его единомышленников к сочетанию энтузиазма религиозных поисков с поразительной забывчивостью по части соблюдения существеннейшей христианской нравственной заповеди. Вполне похожее сочетание взвинченной дидактики, исступлённой тяги к благочестию с заметной нехваткой доброты, терпимости, сочувствия по отношению к конкретным людям даёт о себе знать и в некоторых программных религиозно-диссидентских сочинениях 70-х годов: будь то «Отверзи ми двери» Ф. Светова, или «Семь дней творения» В. Максимова, или публицистика сборника «Из-под глыб».
А другие слова Геннадия Сергеевича свидетельствуют о том, что содержание его споров с Гартвигом отнюдь не исчерпывается проблемами религиозной жизни: «Я сам не люблю голубоглазых оптимистов и всегда смотрел и смотрю на мир, на людей критически, но такое отношение к окружающим, как у Гартвига – тайная насмешливость надо всем и вся, – приводит меня в ярость. Я становлюсь бешеным ортодоксом».
На что намекает здесь словечко ортодокс? Вспомним, что в разговорной эзоповой речи интеллигенции «застойных» времён это слово зачастую означало: ортодоксальный коммунист. Соответственно, опираясь на такую лексическую деталь, вполне можно предположить, что ведётся в данном случае речь о спорах политических. А проще говоря – об отношении к советской власти.
Протест у Геннадия Сергеевича вызывает в данном случае такая характерная черта психологии «прогрессивного человечества», как оттенок желчного высокомерия, присутствовавший в обоснованных претензиях этой среды к советскому строю. Плодотворному диалогу с огромным количеством неангажированных, просвещённых, здравомыслящих людей, также настроенных вполне критически (как формулирует герой-переводчик) по отношению к власти, к окружающей действительности, подобные эмоции способствовать не могли.
Да и с проблемой конформизма не так уж всё просто. Проблема, разумеется, серьёзнейшая, но беды советского «застойного» общества ею далеко не исчерпывались. Тем меньше убеждает упорное стремление концентрироваться исключительно на развенчании конформизма, характерное для «прогрессивного человечества» (и совпадавшее с настроениями Солженицына, выразившимися в «Образованщине», в «Жить не по лжи»).