Вторая половина пространного заглавия, целиком состоящего из иронических реминисценций, намекает на похожее название знаменитых стихов другого автора; из них же Минаков взял и эпиграф к своей вещи. «Остановись, мгновенье! Ты не столь / прекрасно, сколько ты неповторимо», – в таком грустноватом и, одновременно, травестийном ключе переосмысливал Бродский хрестоматийное гётевское изречение.
Готовность Минакова принять эстафету по части травестирования, проявившаяся в его «ялтинском» стихотворении, отнюдь не удивляет. К снижениям в наше время подталкивает сама действительность, мельчающая на глазах.
Взять хотя бы мизансцену, также заимствованную в данном случае Минаковым у Бродского: двое в приморском кафе. Если Бродский в своих стихах, написанных более четверти века назад, намеренно вычленял этот фрагмент из общего течения жизни, то теперь Минакову даже и вычленять ничего не надо. Сейчас все мы – своего рода фрагменты; все мы – обломки, оставшиеся после грандиозного исторического кораблекрушения и выброшенные штормом на одичавший берег.
Заботит Минакова совсем другое: как можно было бы в этих условиях восстановить утраченную человеческую солидарность и теплоту. «Соединяет мелос, а не плеть», – размышляет поэт, тут же оговариваясь: «Хотя и в это верится всё реже». Тем не менее, именно в стихии задушевного мелоса ищет опору, коротая время в кафе со спутницей и мысленно обращаясь к ней же: «Да мы ж с тобой – горазды песни петь! <…> Давай же пожужжим, златая пчёлка, / ужели звуки не раздвинут клеть?!». И – не упускает из виду других людей, влекомых сходной тягой: вот ведь и какой-то одинокий «хохол, грустя, «співає пісняка», не торопясь примыкать к активистам «в вышиванках».
Многие, однако, этой тяги не испытывают. Совсем напротив, охотно барахтаются в недоброй и серой житейской трясине, считая нормой такую ущербную участь. Одного из таких персонажей поэт на мгновение показывает нам под занавес своего большого текста:
…Сопляк, бухой, кричит бармену:
«Паря, когда, в натуре, подадут халву?»
Прожектор чает правды, молча шаря,
и чайки почивают на плаву.
Это заключительное четверостишие Минаков умышленно строит на столкновении стилистическом. Если первые две строки – подобие натуралистичного фотокадра с фигурой, случайно вроде бы подвернувшейся автору под руку, то вторая половина носит характер обобщающий, а, соответственно, поэт имеет все основания прибегнуть тут к языку символов и аллегорий.
Луч прибрежного маяка, целенаправленно, наперекор сгущающимся сумеркам, силящийся прояснить очертания горизонта; водоплавающие птицы, клонящиеся к дрёме, но в любой момент способные встрепенуться, взмахнуть крыльями и взлететь ввысь – знаковые эти образы, при всей своей внешней отвлечённости, имеют касательство и к нашей жизни. Какими бы тягостными ни казались её условия, заданные извне, неисчерпаем потенциал человеческого духа, заложенный внутри нас. Именно эта неисчерпаемость служит не только опорой, но и подоплёкой принципиальной позиции Минакова, напрямую выраженной в триптихе памяти отца:
… А покуда шавки вокруг снуют,
примеряя челюсти для верняка,
ты поведать волен про свой уют,
про уют вселенского сквозняка,
коли понял: можно дышать и тут…
Ёмкое понятие дышать означает здесь: оставаться самим собой. Отстаивать островки гармонии, пусть даже и небольшие, недостаточно прочные, но всё-таки присутствующие в мире, несмотря на непрестанные вселенские сквозняки и штормы. Искать эти отдушины и, по возможности, претворять их в стихотворные образы.
Скорбя над осенней обречённостью природы и человека, внезапно, словно очнувшись, промолвить: «Впрочем, на осень это как ещё посмотреть! / Осень – венок волшебный, жертвенный урожай. / Осень ведь тоже лето на четверть или на треть. / В осень верхом на ворохе жаркой листвы въезжай!»…
Сквозь зимнее запустение всё того же крымского городка неожиданно разглядеть совсем иную жизнь: «мне полезен радостный Ялты вид / в дни зелёные Рождества». А заодно, размышляя в тех же стихах о финале чеховской судьбы, по-иному ощутить вкус напитка, вызывавшего ранее лишь отрыжку и колики: «… Если выбор есть, я прошу –