Не забудем и об ещё одном мимолётном образе первого раздела, достоверном и, одновременно, почти фантомном. Дядюшка в Лозанне: факт его существования был использован киевским ОВИРом в качестве фальшивой мотивировки при оформлении отъезда Некрасова из СССР. К реальным же причинам вынужденной эмиграции Виктора Платоновича этот трогательный престарелый светский лев имел примерно столько же отношения, сколько почивший в бозе «дядя самых честных правил» – к причинам дуэли Онегина с Ленским.
Пёстрый свод деталей и фактов, представленных в «Некрологе», привлекателен не только сам по себе. Все его компоненты, серьёзные ли, смешные ли, согреты в сознании Синявского (и – в сознании благодарных читателей) особым душевным теплом, исходящим от личности и творчества Некрасова. Или, говоря иначе, некрасовской человечностью. Последняя по праву становится темой второго раздела «Некролога». По контрасту с предельной образной конкретизацией первого раздела здесь, напротив, преобладает столь же предельное стремление к обобщённости. Авторское внимание сфокусировано на втором слове лаконичной вступительной блиц-характеристики. Именно оно здесь становится как основой дельного разъяснения («он был <…> больше всего человеком среди писателей, а человек – не с большой, а с маленькой буквы – это много дороже стоит»), так и единственным (!) конструктивным материалом для… словесно-акробатического пируэта: «…человек? Человек. Человек? – Человеку».
Вот таким образом добираемся мы вслед за автором до третьего, итогового раздела «Некролога» и с изумлением осознаём, что биография Некрасова распадается. Разламывается на мелкие кусочки название повести: «в окопах Сталин-града». Да что там – повесть! Само тело человека, её написавшего, обречённо лежит на операционном столе: «Нужно же было уехать из Киева, <…> чтобы, приехав в Париж, тебя разрезали пополам и выкачивали бы гной из брюшины, из почек, из лёгких?». Как будто бы кто-то навёл кривое зеркало на триаду из первого раздела солдат-мушкетёр-гуляка и она отразилась в триаде совсем иного толка, в натуралистично-устрашающем скоплении слов: брюшина, почки, лёгкие.
Истончается ткань физического некрасовского существования, разрушается очаровательная, но бренная светскость – и тем отчётливее, тем мощнее звучит в концовке «Некролога» мотив человечности. Душа Некрасова сопротивляется надвигающейся смерти с тем же упорством, с каким сам Виктор Платонович сохранял свою независимость и достоинство в самых разных, непростых, подчас – унизительных, передрягах советской и эмигрантской жизни. Воплощает упомянутое сопротивление в тексте «Некролога» триумфальный образ воздушной стихии.
Подготовкой темы воспринимаются два словечка, всплывающие ещё в первом разделе: расплывчатое, неконкретное «дыхание» и относительно-конкретное «вдох». Заключительные же фразы текста представляют нам образ во всей его рельефности и выразительности:
Глоток воздуха. Последний глоток свободы…
5
Воздух, свобода, литература… Не случайно финал «Некролога» преподносит нам эти понятия в единой упряжке. Подобное сочетание образов восходит к представлениям, укоренённым в стихотворческой традиции. Именно поэты зачастую воспринимают воздух в качестве символического пристанища – как для свободной человеческой души, так и для высокой словесности.
Переформулируем по Бродскому: «Воздух – вещь языка. I Небосвод – / хор согласных и гласных молекул, / в просторечии – душ».
Не упустим из виду и Мандельштама. Не случайно строки из его метапоэтической «Четвёртой прозы» взял Синявский эпиграфом к своему «Литературному процессу…». Литература, написанная «без разрешения», то бишь – свободная литература, получила в них дерзкую и меткую характеристику: «ворованный воздух».
Вернёмся, вместе с тем, к композиционному приёму, применённому в первом портрете. Вынесение его смыслового центра за визуальные рамки образа воплощает на практике одну из сквозных идей книги «Голос из хора». Состоит идея в том, что духовная сердцевина культуры, истории, бытия, мироздания всегда находится за пределами