Ну и посмеялся бы он от души, если бы мог видеть себя со стороны! Но он не видел, и на сей раз рассудок почему-то отказал ему. Сейчас он не казался себе ни серьезным, ни смешным.
Торопится Раполас, шагает петляющими лесными тропками и диву дается. Что за наваждение? Он же явственно слышал скрипку, а теперь не улавливает ни звука. Остановился, прислушался. Нет, никто не играет. Обычно Миколюкас, уж коли начал, то играл без остановки. Неужели все в другое место перебрались? И он ускорил шаг. Выйдя из леска, Раполас увидел привычную, хорошо знакомую картину. Все тут было по-старому, кроме одного: Миколюкас не играл больше, потому что рядом сидела Северия, и оба они молчали.
Да разве такое возможно? Кого-кого, но Миколюкаса Раполас и заподозрить не мог. Слишком хорошо он знал о его домашнем житье-бытье и об утвердившемся за ним звании «дяди». И тем не менее сам того не подозревая, Миколюкас стал сейчас соперником старого распорядителя.
* * *
Бывают такие тревожные ночи. То ли воздух перенасыщен электричеством, то ли причина в чем-то ином. У русских такие ночи называются воробьиными. А почему — представления не имею. Бывают и такие дни, когда люди лютеют, кусаются как пчелы, бранятся и даже пускают в ход кулаки. То ли в баню их тянет, то ли похоть одолевает.
Тот день выдался особенно смутным. Зной, какого давно уже не случалось. Не только солнце, сам воздух был желтым, как плавленый воск. Люди часто дышали, разинув рты, как гусята. Всеми овладела истома, желание завалиться набок. В костеле люди обливались потом и проявляли раздражение. Да и сам настоятель во время проповеди был взвинчен: обругал всех на чем свет стоит, пригрозил карой небесной и не попытался даже избавить от нее паству, как он обычно делал это, чтобы вселить надежду. Погода определяет поведение живых существ: беспричинно вызывает то злобу, то радость. Чувствовалось приближение грозы. Воздух был пронизан электричеством, и оно, не удерживаясь больше в нем, вспыхивало зарницами, которые беззвучно сверкали, воспламенялись над самой землей. Если бы при этом гремел гром, можно было бы подумать, что ты находишься на поле боя во время артиллерийской канонады.
Тревожно. Людей обуревали неосознанные желания, неосознанное недовольство. Взвинченный вернулся из костела и Миколюкас. А уж чего тогда ждать от других! На сей раз он ничего не принес ребятишкам. Вот и они недовольны. Один из них даже оскорбил его, отказавшись сесть за один стол, как бывало. Другой, надув губки, обиженно шмыгал носом и метал в его сторону сердитые взгляды. Дети наряду со взрослыми привыкли к тому, что Миколюкас одаривает их не по доброте душевной, а по обязанности «дяди», в которую входят и потачки детям, и все прочее.
Миколюкас не проронил ни слова. Безо всякого желания поел — утренняя похлебка показалась ему остывшей и безвкусной — и отправился в загон. Облокотившись на ограду, он стал мысленно вглядываться в себя, в привычный окружающий мир. И он увидел там совсем не то, что замечал всегда и чему обычно улыбался. Пожалуй, впервые он разглядел, каким адом является его теперешняя жизнь и что ждет его впереди.
Почти три десятка лет позади. Его сверстники уже народ самостоятельный, хозяйством обзавелись, женились и дождались кто по одному, а кто и по два крикуна в утеху. А он, Миколюкас? Что нажил он? Даже то, что сейчас на нем, — бельишко, «пара», и те братнины или невесткины, которые ему «дадены» поносить: только в пользование, а к себе в сундучишко положить или вынести не смей. Ему принадлежит разве что собственная шкура, которую попробуй-ка сдери, хоть и говорят, что помещик хочет спустить с каждого по две. Коль скоро в поместье дерут по две, то нелишне иметь третью, которую дерет брат. А за что? По какому праву? Только потому, что он первым женился, первым детишками обзавелся? Выходит, намеренно наплодил кучу нахлебников, а в одиночку прокормить их не может. Попробуй сейчас не подсобить ему: все его малолетки по миру пойдут — и Казюкас, и Лаурукас, и младшенькая, Онуте, которая еще и говорить-то не научилась, а дядю уже признает и соображает, что у него выклянчить. Только дядя на порог, а она уж ручонки протягивает, мол, возьми ее, и кричит: