Я вернулся в спальню, надел халат и туфли и снова выглянул в окно. Грохот словно бы утих, но сполохи продолжались, а эти двое уже больше не целовались и даже не сидели обнявшись. Они стояли, держась за руки, хотя многие из соседей повыходили на улицу кто в чем и могли в любую минуту их увидеть, потому что от огня за горизонтом было светло, как днем, только свет был не белый, а красно-оранжевый, и по нему ползли облака дыма, коричневого, с оттенком жидкого кофе. Соседи были очень напуганы, и я надеюсь, что никто из них не заметил стыда и позора моей дочери. Все были растеряны и не знали, что предпринять. Миртил смотрел-смотрел, а потом вывел из гаража свой грузовик и принялся вместе с женой и сыновьями выносить на улицу свое имущество. Глядя на него, еще несколько человек тоже пошли собираться. Я не поддался панике, ибо разумно полагал, что извержение происходит далеко от нас и нашему городку пока ничего не грозит. Однако я поднялся наверх и сделал попытку разбудить Гермиону, и, как всегда, она ни за что не хотела просыпаться и только бормотала: «Отстань, пьяница… Нечего было коньяк пить на ночь, тогда бы ничего не болело…» Я стал громко и убедительно рассказывать об извержении. Она затихла, и я совсем было отчаялся, как вдруг она вскочила с постели, оттолкнула меня и устремилась прямо в столовую, приговаривая: «А вот я сейчас посмотрю, и тогда берегись…» В столовой она прежде всего отперла буфет и тщательно обследовала бутылку с коньяком. «Откуда же ты такой вернулся? — спросила она с неудовольствием, убирая бутылку обратно. — Из какого гнусного ночного вертепа?» Я с достоинством промолчал, но в глубине души почувствовал себя определенно польщенным тем обстоятельством, что меня в моем возрасте еще можно заподозрить в посещении гнусных ночных вертепов. Я только объяснил ей, спокойно и немногословно, что происходит извержение, что жизнь наша вне опасности, Миртил уже практически упаковался, что я не намерен уезжать прямо сейчас, но настаиваю на том, чтобы она отобрала наиболее ценные вещи и подготовилась к возможной эвакуации. «Какое извержение, какая эвакуация?» — раздраженно спрашивает она, но все-таки идет к окну посмотреть, все-таки я ее убедил, я умею убеждать, этого у меня не отнимешь. К сожалению, оказалось, что северный горизонт уже вновь погрузился в тишину и темноту, и если что-нибудь там оставалось еще от извержения, то разве что туча дыма, совершенно скрывавшая звезды. Однако паника на улице еще не улеглась, и Гермиона могла видеть как соседей, сидящих на чемоданах в дорожной одежде, так и Миртила, который стоял в одних подштанниках на крыше своего дома и глядел на север в полевой бинокль. Этого Гермиона, конечно, оставить не могла, и они с Миртилом сцепились по поводу подштанников. Миртил — паникер, но в этом споре правда была на его стороне: нельзя же одновременно грузить машину и заниматься туалетом, не говоря уже о том, что сама Гермиона тоже была порядком дезабилье. Между тем Артемида вернулась наконец в дом, одна. (Что я пишу! Можно подумать, что моя дочь осмелилась бы явиться в дом под ручку с этим человеком!) Выглянув в окно, я с облегчением убедился в том, что господина секретаря поблизости уже нигде не видно. Я немедленно услал Гермиону наверх и высказал своей дочери все, что уже написал выше. Сердце мое обливалось кровью, такая она была бледная, испуганная, ищущая защиты, но я был тверд, как гранит. «Вот видишь, — сказал я ей, — ты дрожишь от страха, а он не поддержал тебя, не защитил, сорвал цветок удовольствия и побежал по своим делам». — «А о ком ты говоришь, па?» — спрашивает она и уже больше не дрожит и не прижимается ко мне, а глядит нахальными фальшивыми глазами. Нахальство это и наигранная эта невинность так меня раздражили, что я немедленно приказал ей идти спать и пригрозил все рассказать Харону. Она пожала плечиками и удалилась, сказавши на прощание: «Тебе, папа, что-то со страху привиделось, и я просто не желаю этого слышать». Какова! И все-таки, если говорить честно, я определенно испытываю некоторую гордость, глядя на нее, и Харону я, конечно, ничего пока не скажу. Все-таки она моя дочь, и плохо или хорошо я ее воспитал, но она умеет постоять за себя, а это так много значит в нашем мире. Приятно, когда женщина может постоять за себя, а Харон, в конце концов, сам виноват. Имея женой такую красивую и независимых суждений женщину, он мог бы поменьше заниматься политикой и сомнительными философствованиями, и, уж во всяком случае, отправляясь в командировки, мог бы брать жену с собой, хотя бы изредка. Артемида любит танцевать. Он, видите ли, танцевать не любит. Не то чтобы даже не умеет, а именно не любит, из принципиальных соображений. Танцевать ему скучно. Танцы, видите ли, пустое и бессмысленное времяпрепровождение. Артемида терпеть не может философских бесед. Он же такие беседы обожает и соответственно подбирает себе гостей, так что на девочку просто жалко смотреть, когда они затевают эти свои посиделки. Я понимаю: мужчине — мужское, но ведь, с другой стороны, и женщине — женское. Нет, я люблю моего зятя, он мой зять, и я его люблю. Но сколько же можно рассуждать о тоталитаризме, о фашизме, о менеджеризме, о коммунизме? Какой смысл во всей этой болтовне? Что от нее изменится? Я сам иногда не прочь порассуждать на отвлеченные темы; в конце концов, я образованный человек и мне тоже свойственно пытаться как-то проанализировать окружающее и вообще поупражнять ум. Однако я четко себе представляю, что все эти разглагольствования никак не могут заключать в себе суть бытия. Что бы вы ни говорили о менеджеризме, менеджеризму от этого ни тепло, ни холодно. А вот если вы перестаете обращать должное внимание на молодую жену, жена способна отплатить вам той же монетой, и тогда уж никакие философствования вам не помогут. Пропорции надо соблюдать, господа, пропорции!