Я звонил, звонил, но подполковник был недоступен. Он выигрывал у меня эту партию с закрытыми глазами.
Нет, так просто они меня не втравят в свои игры. Растворюсь на время, как тот же Ипполит Игнатьевич. Переночую не дома, к которому Марченко пришлет свою идиотскую машину. Пусть она здесь потомится под окнами.
Я набрал номер Петровича. Ему я первому звоню, когда что-нибудь не так. Безотказность – великая вещь. Привыкаешь к ней как к воздуху. И тем более сильно потрясает, когда с воздухом возникают проблемы.
Петрович на секунду взял трубку, глухо извинился, и сказал, что выбегает из дому. У него все плохо.
Несколько минут я сидел как оглушенный, потом дошло: что-то с его парнем. Если бы ерунда творилась всего лишь с бизнесом, он реагировал бы не так.
Еще два телефона, где бы меня могли спокойно принять, не напрягаясь и не заставляя напрягаться, молчали.
Другие два телефона, где могли принять, но после церемоний и приседаний, двумя разными дружелюбными и благовидными способами отказали. Даже и не обидишься.
Василиса?
Нет уж. Живет одна, пока доеду, чего-нибудь приготовит вкусного, и можно сделать вид, что примчался только из-за внезапных барнаульских документов… нет, нельзя!
Позвонил Любе Балбошиной. Она прямо заверещала от радости, пьяненькая, но деловитая. Как хорошо, что ты согласился! Давай прямо послезавтра, – как раз заезд каких-то интересных людей, будешь гвоздем вечера. Договорились? Пока! Я вспомнил, о чем мы с ней договаривались. Хрен тебе.
И тут позвонили мне. Савушка. Со своей всегдашней программой: был на реке, туман такой задумчивый, как будто река разумна. А ветла, если всмотреться, не к воде тянется, а обратно, то есть вырывается. Поэт. Приезжай, брось сейчас все и приезжай, дурень! Ведь пожалеешь, скоро всего этого уж не будет. Погоды стоят как на заказ, никакие старики не упомнят, и вёдро, и под утро дождик, и все наливается соком, и ни ветерка, ни тучки днем. Природа старается, чтобы ее запомнили такой.
Он даже не предполагал, как близок я был в этот раз, чтобы сорваться и рвануть к нему на речную пристань. А и правда, дел никаких, а там ветлы, и вёдро. Но тут Савушка стал читать стихи. Он специально отъехал подальше от радиоактивной Москвы, дабы поймать незамутненную, росистую ноту:
Цвет неба до жути истончен,
порывами мечется рожь,
и кажется – воздух непрочен,
в нем скрыта тревожная дрожь.
Какая рожь? На дворе март! И потом, в трубку он поет благостно – а текст какой-то неврастенический, «воздух непрочен». Что за чепуха! Вон говорят, что «над всей Испанией безоблачное небо» именно в климатическом, а не в политическом смысле. Я высказал ему что-то в этом духе. Он тут же взвился, наоскорблял разными способами. Правда жизни и правда искусства – не одно и то же. Он как человек может предаваться сладостному созерцанию разумного тумана, а глубинное поэтическое в нем бьет тревогу.
Господи, кто только не бьет эту тревогу – и врачи, и учителя, и экологи. Тревога – она самая потерпевшая у нас. Савушка презрительно фыркнул в трубку и сказал, что я когда-нибудь захлебнусь своей бесплодной иронией, каламбур – дырка в разуме.
Слушал и думал: а ведь я его и на этот раз не пошлю. А приедет, буду с ним носиться. Чувство вины меня извиняет.
Похвалил и положил трубку.
Ничего, встану пораньше, часов в семь, и на метро к себе в «Зоил».
Встал в полшестого, и вышел из дому в шесть, деревья тонули во мгле, пахло неприятной городской сыростью. Собаки, рывшиеся в мусорных баках, выглядывали по очереди, ворона зевала на ограде газона. На детской площадке тяжело, хриплоголосо резвилась какая-то непротрезвевшая молодежь. Упорный парень крутил на детской карусельке двух хорошо одетых, но отвратительно хохочущих девиц. Я не успел даже раздражиться, потому что мне навстречу шагнул человек в форме. Где он тут мог скрываться? И если уж был подставлен сюда подполковником, почему не прекратил эту терроризирующую весь утренний двор маевку на детской площадке?
– Поехали, – сказал сержант. Тот самый, вежливый, запомнившийся мне по ночному налету на мою квартиру. И чтобы снять все вопросы, добавил: – У меня приказ.