– Можно остановиться здесь, – предложила Николь.
– Лучше чуть подальше, – ответила Маша.
Она командовала, они повиновались; Николь это забавляло, потому что повиноваться она не привыкла.
Они двинулись дальше и зашли в другой сквер, окружавший другую церковь.
– Давайте здесь, – сказала Маша. – Это самая красивая церковь во Владимире.
Тоненькая, стройная, увенчанная одной золоченой луковкой, в белом платье, покрытом до середины тонкой вышивкой. Великолепная в своей простоте. Они сели, и Маша распаковала припасы.
– Мне только пару крутых яиц, – сказала Николь.
– Вы не проголодались?
– Проголодалась. Но не хочу полнеть.
– Ах! Бросьте, не думайте об этом, – фыркнула Маша. – Поешьте как следует!
Ворчливый, сердитый голос Маши заставил Николь улыбнуться: никто не говорил с ней в таком тоне. Она надкусила пирожок.
– А Юрий и Василий так же послушны, как я?
– Достаточно послушны, – весело ответила Маша.
– Попробуйте тогда приструнить вашего отца: скажите ему, что, выкуривая по сорок сигарет в день, он рискует заболеть раком легких.
– Оставьте меня в покое, вы обе, – отозвался Андре вполне учтивым тоном.
– Это правда, ты слишком много куришь, – сказала Маша.
– Дай-ка мне лучше водки.
Маша наполнила картонные стаканчики, и некоторое время они ели и пили молча.
– Красивая церковь, – сказал Андре с сожалением в голосе. – Я смотрю на нее во все глаза и знаю, что через неделю я ее не вспомню.
– Я тоже, – отозвалась Николь.
Да, она забудет эту белую, вызолоченную церковь, она столько всего забыла! Это любопытство, которое она сохранила почти в неприкосновенности, часто казалось ей пережитком и чудачеством: к чему, если воспоминания рассыпаются в прах? Светила луна, светила и маленькая звездочка, ее верная спутница, и Николь повторила про себя красивые строчки из «Окассена и Николетты»[3]: «Вижу рядышком с луной / Тихий свет звезды ночной». Вот преимущество литературы, сказала она себе: слова – их можно унести с собой. Образы тускнеют, искажаются, меркнут. Но старые слова жили в ее горле все такими же, какими были написаны. Они связывали ее с минувшими веками, когда светила сияли в точности, как сегодня. И это возрождение, и это постоянство создавали у нее ощущение вечности. Земля состарилась; однако бывали вот такие моменты, когда она казалась юной, как в первые дни, и настоящее было самодостаточно. Николь находилась здесь, она смотрела на церковь: просто так, чтобы видеть. Согревшись от нескольких глотков водки, она находила пронзительное очарование в этой безучастности.
Они вернулись. Занавесок на окнах не было, но Николь повязала голову шарфом и быстро уснула. Умиленность пробуждения. В залитой светом комнате он свернулся клубочком на кровати с завязанными, как у смертника, глазами, рукой упираясь в стену детским жестом, как будто в смятении сна хотел ощутить надежность мира. Сколько раз садилась она – и будет еще садиться – на край кровати, положив руку ему на плечо, легонько встряхивала. Иногда он бормотал: «С добрым утром, мамочка», а потом тряс головой и растерянно улыбался. Она положила руку ему на плечо.
– Сейчас я вам кое-что покажу, – сказала Маша, толкнув дверь церкви. В сумраке она повела их за собой: – Посмотрите, какая участь уготована иностранцам.
Фреска изображала Страшный суд. Справа ангелы, облаченные в длинные платья, не поймешь, какого возраста; слева – обреченные аду, французы в костюмах той эпохи – черные камзолы, обтягивающие штаны до икр, кружевные воротнички, острые бородки; за ними мусульмане в тюрбанах.
– Решительно, это давняя традиция, – сказала Николь.
– Вообще-то, – отозвалась Маша, – за исключением редких периодов Россия была широко открыта Западу. Но некоторые круги всегда были ей враждебны, в частности церковные. Заметьте, они прокляты как неверные, а не из-за национальной принадлежности.
– Практически это одно и то же, – буркнул Андре.
Он с утра был не в духе. Вчера был чудный день. Ему нравился Владимир, его церкви, фрески Рублева, и неважно, что ели они кое-как, мать хорошо его вышколила. Но начавшийся спор с Машей раздражал его. До сих пор он был твердо убежден, что она разделяет его взгляды.