Смерть Ларкина способна лишь навести тоску. Созерцание бездны вместо успокоения привело к усиленным страхам; и хотя смерти он боялся, умер он не слишком стильно. А сам Ренар? При известной сдержанности французских биографов, конкретные подробности до нас не дошли. Тем не менее один его друг, сын Доде, Леон, написал, что во время финальной болезни он демонстрировал «потрясающее мужество». Доде делает следующее заключение: «Хорошие писатели, как и хорошие солдаты, умеют умирать, тогда как политики и доктора боятся смерти. Любой сможет найти подтверждение этой мысли, просто оглянувшись вокруг. Впрочем, бывают, конечно, и исключения».
Есть еще такой довод, озвученный Ренаром, когда он был молод и здоров: «Смерть прекрасна; она освобождает нас от страха смерти». Ну разве не утешение? Нет, это софизм. Или, скорее, еще одно подтверждение того, что понадобится нечто большее, чем логика и рациональная аргументация, чтобы победить смерть и ее страхи.
Когда человек умирает, его волосы и ногти какое-то время продолжают расти – жуть. Это все знают. Я всегда верил, или полуверил, или полупредполагал, что в этом «что-то есть»: не то чтоб, лежа в своих гробах, мы превращались в страшилищ с вампирскими когтищами, а так, буквально миллиметр-другой волос и ногтей. Впрочем, то, что «знают все», обычно является частичным или полным заблуждением. Как утверждает дружественный мне танатолог Шервин Нуланд, двух мнений тут быть не может. Умерев, мы перестаем дышать; нет воздуха – нет крови, нет крови – не может быть и роста. После того как останавливается сердце, может еще всколыхнуться мозговая активность, но это все. Возможно, именно этот миф проистекает из распространенного страха быть похороненным заживо. А может, он основан на честном, но ошибочном наблюдении. Тело как будто съеживается – оно и вправду съеживается – после смерти, и тогда кожа на пальцах скукоживается, создавая иллюзию, будто ногти продолжают расти; в свою очередь и лицо кажется меньше, отчего волосы, соответственно, длиннее.
Про заблуждения: как мой брат был не прав. После смерти матери он отвез прах наших родителей на атлантическое побережье Франции, где они часто проводили отпуск. Они с женой рассеяли его в дюнах в присутствии Ж., ближайшего французского друга родителей. Они прочли: «Не страшись впредь солнца в зной» из «Цимбелина» («Светлый отрок ли в кудрях, / Трубочист ли, завтра – прах») и стихотворение Жака Превера «Les Escargots qui vont а l’enterrement»[49]; мой брат объявил, что это событие его «странным образом тронуло». Позднее за ужином разговор зашел о родителях и их ежегодных визитах в эту часть Франции. «Помню, как меня поразило, – говорил потом брат, – когда Ж. рассказывал, как отец мог развлекать их до утра всякими историями и оживленными беседами. Я не помню, чтоб он вообще разговаривал с тех пор, как они переехали в тот жуткий загородный домик, и думал, что он просто разучился быть веселым. Очевидно, я глубоко ошибался». Наилучшее объяснение, которое я могу предложить, в том, что, поскольку по-французски отец говорил лучше матери, это позволяло ему на те несколько недель обретать языковой и социальный приоритет; или же мама, находясь за границей, намеренно принимала образ более традиционной внимающей жены (как бы невероятно это ни звучало).
Еще про заблуждения: как не прав оказался я. У меня было грудное вскармливание, у брата – искусственное: этим я объяснял различие наших характеров. Но вот во время одного из моих последних посещений между мной и мамой возникло нечто похожее на близость, что было для нас совершенно нехарактерно. В газетах напечатали исследование, что у детей, вскормленных грудью, интеллектуальные способности развиваются лучше, чем у искусственников. «Да, я тоже читала, – сказала мама, – и смеялась. С моими двумя вроде все в порядке, подумала я». Потом, под перекрестным допросом, она подтвердила, что меня грудью кормили не больше, чем моего брата. Я не стал спрашивать почему: будь то стремление уравнять нас на старте или брезгливость и нежелание затевать эту пачкотню («Навозюкал, как щенок!»). Хотя условия все равно были не совсем равны, поскольку мама говорила, что молочная смесь у нас была разная. Она даже вспомнила названия на бутылочках, которые я тут же забыл. Теория темпераментов, основанная на различных марках молочной смеси для детей? Даже я готов признать, что это, пожалуй, слишком тенденциозно. И теперь мой брат, приносящий чай больной матери в постель, не кажется мне менее отзывчивым и заботливым, чем я, закутывающийся в ее одеяло, потакающий прихотям (и главным образом лени).