Все это происходило с нами и в то же время происходило вне нас, совершенно независимо от нас – даже если мы уже позволяли себе смело шебуршиться, участвуя, скажем, в панк-группе или смело заявляя научному руководителю, что темой диплома будут никак невозможные раньше психоаналитические мотивы у позднего Зощенко или, нет, погодите, вообще даже – или Оруэлл, или никак.
Эпоха сама по себе сервировала нам настоящее приключение, в котором можно было участвовать, даже не отходя от телевизора, а просто наблюдая за депутатским съездом и лопаясь от небессильной (потому что наша же возьмет!) злобы, когда захлопывали Сахарова. И нам – в отличие от наших родителей, которым за новый мир пришлось заплатить крушением привычного старого, пусть нелюбимого, – за выпавший на нашу долю энтертейнмент не пришлось платить ничем.
На этом месте, вероятно, надо было бы поспорить с самой собой и написать что-то вроде того, что то, что происходит в нашей стране сейчас, – и есть расплата. Или – просто для композиционной целостности – опять вспомнить мою любимую бабушку и предположить, что когда-нибудь я тоже буду испытывать сложные чувства по поводу хронологически несогласованного счастья. Но ничего подобного я ни подумать, ни почувствовать не могу. 1988-й был захватывающе интересный и счастливый год. Для меня и – перефразируя классика – для таких, как я.
18.03.2011
В комнате моей мамы имеется фотография моего брата в девятнадцатилетнем возрасте – он там писаный красавец. Он, впрочем, и сейчас вполне молод и вообще очень ничего, но тогда это было что-то особенное. На восторги по поводу этого снимка мама отвечает так: «Знаете, зачем я держу его здесь? Чтобы никогда не забывать о том, что с людьми делает время».
Выставка «Иконы 90-х» (явным образом вопреки замыслу своих создателей) в первую очередь работает именно таким напоминанием, а уж только потом – как обещанный в пресс-релизе взгляд «раскрывшегося в конце 80-х и в 90-х поколения фотографов – представителей новой визуальной культуры на смутную и в то же время романтичную эпоху, когда все появилось впервые – первые ток-шоу и желтая пресса, четырехкилограммовые мобильные телефоны и малиновые пиджаки, первая телевизионная реклама и клипы».
По-хорошему в связи с этой выставкой надо было бы говорить о том, что девяностые были временем с лицом, вернее, с лицами – взять хоть Бориса Ельцина с, например, Сергеем Бодровым, а нулевые – временем безликим. Взять хоть тандем с, например, Иваном Ургантом.
О том, что те лица, не похожие почти совсем на сегодняшние маски, знаменовали не только упомянутый «романтизм» (читай – «лихость») того времени в противовес сегодняшнему прагматизму, не только тогдашнюю открытость в противовес сегодняшней закрытости, но и просто-напросто тогдашнюю неотесанность в противовес сегодняшней солидности (читай – «стабильности»).
О том, что эта стабильность оказалась уделом не только лиц официальных и их приспешников, но и той – широко представленной на выставке – самобытно-колоритной в те годы отечественной богемы, которая сегодня выкристаллизовалась в благополучно-лояльную ячейку общества.
Конечно, надо было бы обо всем этом сказать, но эти фотографии провоцируют совсем другие мысли.
О молодости, например. О том, что молодость прощает очень многое, почти все. Вернее, так – она практически не принимает укоров. Это состояние открытости, незаконченности – то самое состояние, в котором драйв важнее смысла.
«Иконы 90-х» – это хоть и не memento mori, но memento senescere («помни о старости»). Ну хорошо, о возрасте. О том, что он все подчеркивает, проявляет, выявляет. Многозначительность превращает в напыщенность, яркость – в вульгарность, легкомыслие – в глупость. Легкое безумие, такое очаровательное в юноше, с годами превращается в мерзкую пургу: портрет Сергея «Африки» Бугаева с голыми коленками, в кружевной кофточке и белокуром парике выглядит грустно в свете его недавнего подписантства под письмом «в защиту российской судебной системы» и последующих заявлений, что «слово „справедливость“ к тем событиям, которые происходят на планете Земля, применять не следует». Хотя в чем-то он прав. Моя молодость тоже пришлась на девяностые, и я знаю: старение – это очень несправедливо.