— Глупый, я ведь жалеючи. Хоть намного проще, когда ты такой обкатанный, как морская галька. Можно на кухню послать, можно в магазин.
— Что тебе от меня надо? — вскипел он. — И так все разваливается.
Лена невозмутимо повела плечом:
— Я просто констатирую. Сначала в горы идти не с кем, потом…
— Перестань! — Когда чувства накалены, решение приходит быстрее. — Завтра я ухожу. — И неожиданно для самого себя добавил: — Все заранее договорено, Жорка меня ждет у самой Короны. Надо собираться. Давай-ка займись делом.
На секунду он даже опешил, приняв это решение. Но ощущение сдавленности, какой-то неясной внутренней тесноты исчезло, будто выдуло ветром скопившийся в ущелье туман. И Федоров глянул на жену с веселой усмешкой. И превосходством. И заспешил к рюкзаку. Ничего, думал он, перебирая альпинистское снаряжение, как-нибудь догоню Жорку, не может он уйти слишком далеко, только поднажать придется, сто потов сгоню, а догоню.
Лена продолжала стоять у двери, щеки ее закраснелись, а по губам блуждала не то смущенная, не то блаженная улыбка, словно ее уличили в давней ошибке и она рада, что уличили.
— Хочешь, я тебе, Федор Кузьмич, одну историю расскажу? Да не торопись, успеешь, никуда твои дела не сбегут.
Так вот, летим мы, значит, строго по курсу. Земля далеко, на небе штиль полнейший, до посадки часа три. Наш экипаж в кабине минеральную водичку попивает, словечками разными перебрасывается. Ну, момент выпал такой — благодать и покой. Вдруг дверь кабины приоткрывается, и на пороге вырастает бородатое чудище. Мы уставились на него, онемели. Здоровенный цыган, медведь, да и только. Правда, староват, в бороде и кудрях седины полно. Посмотрел на нас глазищами своими внимательно-внимательно, посоображал что-то, а потом спрашивает: «Какую зарплату, сынки, получаете?» Мы, конечно, развеселились: нежданный пришелец, да еще с таким вопросом. Отвечаем ему и смеемся, понятно. А он затылок пятерней почесал и говорит: «Много лет на свете я, сынки, прожил, чего только не видывал, но такой, истинно цыганской, как у вас, работы никогда не встречал». Повернулся и вышел. Вот потеха-то, а?
Митин смеялся по-мальчишески звонко, заразительно, раскачиваясь маленьким, сухощавым телом, и вместе с тем посматривал на собеседника: подействовал ли на него рассказ?
Но лицо старшего бортмеханика Полещука оставалось непроницаемым. Помедлив, он произнес:
— Во-первых, посторонние лица в кабину не допускаются, а, во-вторых, чтобы в воздухе отдыхать, надо на земле хорошенько поработать, товарищ Митин. Хотя бы на земле, ясно?
Высокий, подтянутый, с прямым, крупным носом и широко расставленными голубыми глазами, которые, казалось, изучающе, пристально вглядываются в окружающий мир с твердым намерением упорядочить, отладить существующие взаимосвязи между явлениями, людьми и предметами, весь словно бы устремленный к этому — быстрым шагом, резким отмахом руки, наклоном корпуса вперед, — таков Федор Кузьмич Полещук, ставший на аэродроме столь же привычной фигурой, как и крылатые машины, которые он благословлял в путь.
Митин работал с ним в одном авиаподразделении лет пять и знал, что если Полещук за что-нибудь уцепится, то спорить, доказывать бесполезно. Любым логическим построениям, доводам он противопоставлял неизменную, вызывающую тоску, как свежемороженый хек на витрине, формулу: по инструкции не положено. И тут хоть кляни его, на чем свет стоит, хоть расскажи ему десяток презабавнейших историй, хоть на колени пади — Полещук останется непреклонен.
Но груз был срочный, надо было лететь, и Митин терпеливо выслушивал ясные и четкие наставления старшего бортмеханика, надеясь сразить или, по крайней мере, поколебать его решение тогда, когда он иссякнет. Митин подставил под голубые глаза собеседника свою пухлую щеку и задумался над тем, что разбирайся сам он, Митин, столь же глубоко и надежно в устройстве самолетов, как Полещук, то давным-давно достиг бы солидного положения. Уточнять, какого именно положения, не хотелось, но что на две-три ступеньки выше Полещука — разумелось само собой. Гибкость, умение ладить, идти на компромиссы — вот чего напрочь лишен Полещук и без чего далеко не уедешь. Людям свойственны слабости, упущения, поощрять их, конечно, глупо, однако вовсе не учитывать этого — значит, впадать в другую крайность, чреватую всевозможными трениями, конфликтами.