Их встретили около входа, сказали, что старик в подвале, а постояльцев дома почти никого нет.
Трифоновский и Митрюшин спустились по пологой лестнице в мастерскую. Дверь открылась, тенькнув колокольчиком.
Старик поднял голову. Глаза под стеклами очков показались нечеловечески огромными. Веки без ресниц, воспаленные, красные.
— Чем могу служить? — спросил он вошедших трескучим голосом, который очень подходил к потрескиванию, шипению и чмоканью, издаваемому десятками часов, что висели, лежали и стояли в комнате.
— Чем, говоришь? — Иван осмотрелся. — Поделишься с нами кубышкой — вот и вся служба. Тебе спокойнее помирать будет, а нам жить.
— Это как понимать? — выкрикнул старик.
— Вот так и понимать. — Трифоновский упер в него тяжелое дуло. — И не ори. У этого, — он качнул маузером, — голос позвончее будет.
Бабурин сжался, но не от страха, а от готовности к отпору.
— Ну! — торопил Трифоновский.
— Нету! Ничего нету! — затряс головой часовщик.
— Погляди!
Миша нехотя перебрался через барьер, пошарил с брезгливым отвращением в ящиках стола и комода. Кое-что набралось, но не столько, на сколько рассчитывали.
А Бабурин приглядывался к Митрюшину и наконец сказал:
— Да ты никак Карпа Данилыча сынок! Такой почтенный родитель…
— Пошли, нет тут ничего, — буркнул Миша, краснея от досады.
— А коли и было бы чего — не отдал! — внезапно ободрился старик, повышая голос в надежде, что его услышат наверху или на улице. — Не для вас, лихоимцев, наживал! Мало вас…
И захлебнулся, сбитый с ног.
Трифоновский перешагнул через него, сам осмотрел стол, ящики, стариковский топчан, сунул в карман несколько часов на длинных цепочках и пошел к выходу.
У двери остановился. Глянул на Бабурина, который медленно поднимался, что-то бормоча окровавленным ртом, потом на хмурого Митрюшина и сказал:
— Часовщик-то знает тебя.
— Ну и что? — спросил как можно небрежнее Миша, стараясь выйти из мастерской. Но Трифоновский придержал жилистой рукой.
— А то… я тебя здесь рядом с ним… Понял?
— Не могу, — дрогнувшим голосом отказался Митрюшин. — Если б в бою… или враг…
— Замараться боишься? Не выйдет!
— Не могу, — повторил Миша, стараясь не смотреть на старика.
— Небось сможешь! — Глаза Трифоновского опять стали бездонно-темными.
Бабурин, прислушиваясь к их торопливому полушепоту, ждал, пока пройдет тошнота и весь этот кошмар. Он кое-как надел дрожащими пальцами очки с толстыми стеклами, увидел лицо Митрюшина и быстро проговорил:
— Я Карп Данилычу… Мы с Карп Данилычем…
Но уже ничего нельзя было изменить.
Выстрел услышали соседи.
Но в последнее время столько стреляли, что ему не удивились. Однако, когда от мастерской заторопились люди, стало понятно: случилось неладное.
Но и после этого в течение получаса никто не осмеливался заглянуть к часовых дел мастеру. Поэтому, когда Госк со своей группой прибыл к месту происшествия, Бабурину ничем нельзя было помочь.
Старик лежал, уткнувшись в решетчатый барьер, словно пытаясь спрятаться. Очки соскочили с заострившегося носа и светились на чистом деревянном полу двумя живыми пятнами.
«…А нам останется собирать трупы», — вспомнились Госку слова Кузнецова. Стало гнетуще горько, как от ощущения собственной вины.
Осмотр мастерской, положение трупа, опрос постояльцев наверху и соседей рисовал быструю и страшную в своей несправедливой простоте картину. Смущали только обстоятельства самой смерти: почему убили, ведь Бабурин, судя по всему, не оказывал сопротивления.
— Здесь может быть только одна причина, — ровным голосом говорил Прохоровский Госку и Кузнецову, прохаживаясь по кабинету. — Убитый знал налетчиков. Выяснили, товарищ Госк, чем они сумели поживиться?
— Трудно сказать определенно: Бабурин жил одиноко.
— Что говорят соседи?
— Ничего толком. В доме напротив женщина видела, как возле мастерской толпилось несколько человек, как вышли двое. Лиц не разглядела, в чем одеты — не запомнила.
— Вышли до или после выстрела?
— Божится, что никакого выстрела не слышала.
— Но хоть что-то о них может сказать?
— Один — высокий, худощавый, второй — поменьше. Может, знает больше, да не говорит. Это вырвал буквально зубами — напугана очень.