В избе что-то стукнуло. Пригляделась Стеша. Половица поднялась. Из подпола человек вылез… Тимофей! Бросилась к нему.
— Тимоша, наши тут были. Догоним.
Он бессильно опустился, сел на лавку.
— Не хочу никого догонять. Нора у меня в подполе. Не войны боюсь, а людей: хитрые они, лживые. Одной тебе верю. Что я здесь, никому не говори.
— Да что ж это за жизнь такая!
— У каждой собаки свой брех… Дверь-то закрыла? Войдут — не успею. Переждем, там видно будет. Я ведь бежал. За побег-то вешают. Я никому зла не сделал. А меня на болоте плетью били. Христос грехи наши искупил. Грешникам, значит, и негодяям — прощенье, а невинным — страдание от них? Будь я богом — честных бы сохранил, а сорное выбросил. Как бы нива цвела, сколько бы хлеба давала! Живи, люби, радуйся!
— Так и бейся за это. А ты в нору залез.
— Смертная казнь меня ждет. Сопрею, сгнию, а подлым законам не поклонюсь. На распятие не пойду чужие грехи искупать.
— Не понравились мы счастливой судьбе, мимо нас прошла. Лезь в свою нору.
— Это я, когда застучат, а так здесь буду.
6
Осень кропила дождями, мглилось небо, просветлеет среди плывущих туч ярко-белый, как снег сияющий свет и померкнет — так до вечера. Глухо, черно всю ночь, вдруг содрогнутся стекла от далекого взрыва, заплачет, вспугнувшись, дитенок, и слышно, как за бревенчатой стеной мать утешает его.
Стеша лежала в сенях за перегородкой, где свалено сено. Ушла бы в лес, да вот мужа надо сторожить: пропадет один.
Дождь шуршал по соломенной крыше, тянуло из-под застрехи горечью засыревших у стены ольховых жердей. Тимофей еще до войны нарубил для огорожи. Было это минувшей зимой. Стеша, запахнувшись в полушубок, сидела на санках, а Тимофей рубил в зарослях олешника. Облюбовав ольху, приминал вокруг нее снег с торчавшими побегами и сухими стеблями крапивы. Ударял топором раз-другой по серому гладкому стволу, и ольха, заскрипев, валилась. Обрубив ветви, шел к новой ольхе, напевая и поглядывая на жену.
— Замерзла? Давай покатаю, — сказал он, выбираясь из зарослей, веселый и жаркий от работы.
Бегом довез ее до горки.
— Вот дуралей, — рассмеялась Стеша, глядя, как он бежал, оскальзываясь и падая.
Остановившись, сильно повернул сани, вскочил на них сзади. Сани словно оторвались от земли, дух захватило, в лицо хлестнуло снегом, потом под полозьями зажужжало. Стеша раскрыла мокрые от растаявшего снега глаза — горка позади, сани катились по льду через реку. А он, в запорошенной шапке, стоял за ее спиной, откинувшись, держался за веревку, с тонким звоном рассекавшую воздух. Через мгновение сани, плавно подскочив, были уже на том берегу — в поле с твердым, грохочущим над пустотами настом.
Жарко стало обоим, когда поднялись на горку — к срубленным ольхам.
Возвращались домой в сумерках. Тимофей вез жерди, а сзади едва брела Стеша.
— Тимоша, отдохнем? — взмолилась она и опустилась на снег.
Сели вместе на жерди. Тимофей достал из кармана завалявшийся сухарь и сказал:
— На, подкрепись!
Сухарь был в изморози, пахло от него снегом и хлебной теплынью, тлевшей в этом ржаном куске.
Приехали домой в темноте. Свалил Тимофей жерди к задней стене чулана — там и лежат.
«Такой вот был», — горько подумать, что с ним стало. Поленья под пол уносил, укреплял нору. Заглянула туда раз. На земле снопы, ход под яблоню в огороде. Там отдушина прикрыта хворостом. На случай — и выскочить можно. Всю-то жизнь так не проживешь.
Украдкой приблизился к ней. Тронул ее щеки. Руки холодные, прелым пахнут.
— Тепло от тебя нежное, как от кувшинки, когда ее солнцем пригреет. Как сотворено-то? Вот как? Тайна вечная, радость, — шептал.
— Холодно здесь, — вздохнула Стеша.
На печь позвал, уговаривал. Идти не хотелось. Она насторожилась, прислушалась, попугала его.
Убежал, скрылся в подполе. Переждав, снова появился.
— Будь моя воля, войну бы остановил. Все по домам бы разошлись.
— Разойдутся, когда гадов раздавят. Зорька засветит, люди косить пойдут.
— А мне — смерть! Что не доел, не допил — другим останется. Корка да кружка с водой. Какому-нибудь несчастному. А ты? Не отдам, нет, не отдам, — обхватил, прижал к груди.