Немудрено, что ребенка, пережившего такие минуты, потом всю жизнь преследуют хохочущие гитлеровцы, готовые растоптать его вместе с матерью.
Дальше идут воспоминания о жизни в концлагере: «Колючая проволока в несколько рядов, между рядами проволоки трава, цветы… Ярко светит солнце… Я и еще несколько детей там, за проволокой…»
Когда наши освободили детей, мальчик попал в Никополь, в детский дом. Ему помнится, что он там был, кажется, вместе с сестрой. Как они расстались, он не знает.
Стала я взвешивать все «за» и «против»: имя сестры неизвестно, да и в том, что Николай был с ней вместе в детском доме, он тоже далеко не уверен. Трудно ожидать, что сестра может отозваться. Но почему же Николай ищет только сестру? Очевидно, он считает, что его мать погибла в концлагере. Вот тут и начинаются мои сомнения: а вдруг мать все-таки уцелела? Если так, тогда она не могла его не искать. Но не могла и найти его, ведь фамилия Белоконь вымышленная (я допускаю, что она была дана мальчику потому, что он твердил о каком-то коне). Бесспорно одно: если мать жива, то по описанию сцены с гитлеровцами она тотчас узнает сына. Эта мысль сразу перевесила чашу весов, и письмо Николая Белоконь перешло из «папки сомнений» на очередь в передачу.
Червь сомнения заставил меня читать и перечитывать и такое письмо:
«…Я, Тургатикова Светлана Степановна, родилась в 1936 году. Документы у меня восстановлены. Помню такой случай: это было в деревне Ново-Шмаково, мы пошли всей группой летом купаться с воспитательницей. На другой стороне реки стоял какой-то мужчина, воспитательница подняла меня под мышки и показала ему, он ей что-то кричал и махал руками. Я у нее спросила, кто он такой и зачем именно меня она показала ему, она улыбнулась и сказала: «Так просто». С тех пор меня все время тянуло на то место, где она меня поднимала; нас положат после обеда спать, а я в окно выскочу и бегу к реке, сяду и все время смотрю и плачу. Помню смутно, кто-то мне писал письма, какой-то мужчина или парень, мне читала их та воспитательница, которая показывала меня мужчине… В детстве я часто думала о родителях и часто во сне их видела, и даже сейчас нет-нет да и увижу… Теперь я ни одну передачу не пропускаю, все слушаю, не назовете ли мою фамилию…»
Здесь опять воспоминаний до детского дома, то есть о жизни с родными, никаких нет. Врезавшаяся в память девочки картина у реки едва ли куда-нибудь поведет. Верней всего, что тот мужчина, махавший рукой, никакого отношения к девочке не имел, просто увидал знакомую воспитательницу. А вдруг он был отцом девочки или старшим братом? Представим себе на мгновенье — отец приехал с фронта на один день, хотел видеть дочку, но боялся сильно растревожить ее и договорился с воспитательницей, что посмотрит на девочку издали, во время купания детей. Нет, сомнительная догадка, не стал бы отец, приехавший с фронта, смотреть на дочку издали. Но ведь какой-то мужчина еще и писал письма девочке, и читала их та же самая воспитательница. Если мужчина на берегу и тот, кто писал письма, — одно и то же лицо и если он сам услышит по радио мой рассказ, тогда все объяснится. Но столько «если», столько шатких предположений…
Пометка на конверте долго не меняется. Но в конце концов мои догадки уступают место здравому смыслу, и я все-таки решаюсь отказаться от поиска.
Конечно, идеально было бы читать по радио все письма, но это немыслимо, — тогда бы радиовещание превратилось в центральную розыскную организацию. Волей-неволей отбор необходим, как он подчас ни труден.
Многие пишут: «Понимаю, что надежды мало, но все-таки она теплится».
«Мои детские воспоминания — самая последняя искра надежды».
Последняя искра… Каково погасить ее? Ведь у Данте «Оставь надежду всяк сюда входящий» написано над вратами ада.