— Нет, — с недоумением ответил Барчак.
— Эх! — Подсядло вздохнул. — Если бы я мог с женкой повидаться! Да разве та, — он кивнул на дверь, — позволит? Ревнива, как четыре ведьмы!
Оба засмеялись. Когда Барчак доставал из шкафа водку, Подсядло вдруг с удивлением заметил, что парень как будто подрос за последние недели. «Что ж, семнадцать лет, в этом возрасте я тоже быстро рос», — подумал он растроганно. Они выпили, и Барчак отправился с рапортом к главарю банды — Гайдосу, который для непосвященных был сапожником и в кадке под кроватью у него мокли кожи для выделки.
* * *
Между тем наш секретарь вместе с заведующим Госстрахом ехал в Родзиву.
— Понимаете, — говорил он, — мы сегодня созываем там собрание. До сих пор крестьяне сдавали молоко в кооператив, а теперь не хотят. Сколько я ни звонил туда по телефону, не сдают — и все. Понять не могу, что произошло. Заведующий кооперативом упоминал о какой-то павшей лошади. Но он, видно, пуганый, говорит: «Приезжайте и сами с ними потолкуйте, мне еще жизнь дорога». Знаете, не каждый может быть героем.
Шофер, молодой парень — он только недавно окончил курсы шоферов и хотел идти в армию, в танкисты, — обернулся и сказал:
— Разве вы не знаете, товарищи, как оно на селе? Каждый норовит от работы отлынивать. И этот заведующий, наверное, в душе доволен: «Не дают молока — мне же лучше; работы меньше и меньше писанины». Лежит себе, да потягивается, да бабу свою ублажает.
— Ты, Стефан, людей не высмеивай! — строго осадил его секретарь. — Расследуем дело, тогда и узнаем.
Приехали. Остановили автомобиль на краю деревни, у школы, и пешком дошли до избы, где помещалось правление. Собрание уже началось. Керосиновая лампочка освещала только лица. Мужики входили один за другим, молчаливые и хмурые.
Секретарь сел за стол, изложил дело и спросил, кто хочет высказаться. Все молчали. Подождав немного, он встал, уперся руками в стол, и, обведя глазами комнату, гневно заговорил:
— Значит, так, братья крестьяне? В молчанку решили играть? Кого же это вы так встречаете? Помещика, которого народная власть прогнала вместе с фашистами? Или, может быть, спекулянта, который семь шкур с вас драл? Или лавочника, который перед войной отмерял вам соль чайной ложечкой? А может, ксендза, который приходит к вам бога славить, и, хочешь не хочешь, клади ему в мешок индюшку, а в санки — мешок картошки? Или у меня ваши сыны батрачат? Или я из тех, кто перед новым урожаем ссужает вам зерно, а после жатвы отбирает вдвое? А может, я, братья крестьяне, на ваше добро позарился, ваши деньги приехал отбирать? Может, это я скирды ваши поджигаю и скот ваш в хлевах режу? Может, это я избил вашего солтыса и забрал у него общественные деньги?
В комнате стояла тишина. Крестьяне, тяжело вздыхая, смотрели на секретаря, на его огромную тень, плясавшую на стене. А секретарь стучал кулаком по столу и говорил:
— Вы это для графа, что ли, молоко сдаете, который сидит в Париже и щупает французских барышень? Или, может, его у вас для Ватикана берут, как бывало Петрову лепту[9]? Или немецкие фашисты забирают у вас молоко на корм свиньям? Нет! Это молоко вы сдаете для детей ваших братьев — заводских рабочих, для наших беременных жен, для кормящих матерей. У меня тоже жена ждет ребенка. Что же мне сказать вам, братья крестьяне? Спасибо, что поддались на уговоры кулаков, что вредите народной Польше и, вместо того чтобы давать молоко нашим детям, выливаете его свиньям.
— А вы нас не ругайте, гражданин! — подал голос старик в бараньем полушубке, поднимаясь с места. Он помолчал, теребя в руках шапку, затем сказал:
— Гражданин пепеэровец, все вы твердите, что добра мужикам желаете, а я вам прямо в глаза окажу, и вся община подтвердит: нет, не добра вы нам желаете!
— У вас сколько земли? — резко перебил его секретарь.
— Не твое дело, голь перекатная, мои гектары считать! — презрительно огрызнулся мужик.
— Батраков сколько держите? — допытывался секретарь. — Сколько людей из этой общины работает на вас и вытирает зады вашим свиньям? Ну, отвечайте здесь, при всех, а потом болтайте, что вздумается!