На Сахалин его увлекал тот же самый “первичный моральный импульс” (А. Шопенгауэр), который понуждал Чехова строить школы, организовывать библиотеки и бесплатно лечить больных. Причем Чехов стремился (может быть, и неосознанно) не просто служить людям, но хотел именно пострадать за народ. Как очарованный странник Лескова Иван Северьяныч хотел “пострадать за народ”, поменяв свою рясу на “амуничку”, — так и Чехов, уже умирая, мечтал ехать врачом на войну с японцами, поменяв свой гражданский сюртук на кровавый халат полевого хирурга.
Кажется, что и сам Чехов порой изумлялся: что за сила вела его на Сахалин? В письмах его из Сибири, таких удивительно бодрых, веселых — пожалуй, он никогда еще так легко, так смешно не шутил! — в этих письмах, нет-нет да проскальзывает недоумение: да чего это ради забрался я в эту безвестную, дикую даль? “Вы не можете себе представить, какое одиночество чувствуешь среди этой дикой, ругающейся орды, среди поля, перед рассветом, в виду близких и далеких огней, пожирающих траву, но ни на каплю не согревающих холодный ночной воздух! Ах, как тяжко на душе! Слушаешь ругань, глядишь на изломанные оглобли и на свой истерзанный багаж, и кажется тебе, что ты брошен в другой мир, что сейчас тебя затопчут...” (14—17 мая 1890 г.).
Но теперь, когда больше ста лет миновало с тех пор, можно попробовать дать еще одно объяснение сахалинскому странствию. Время нас отодвинуло на такую дистанцию, с которой нам видится и исторический, и символический смысл этой поездки.
Путешествие Чехова на Сахалин было пророчеством. Гений первым идет по путям, по каким Провидение вскоре направит народ. Великий художник и человек как бы торит пути своему народу, он первым испытывает те беды, которые только еще созревают в народной судьбе. Сахалинское странствие Чехова было предвестником, предсказанием будущей скорбной дороги России в застенки и ссылки Востока. Чехов опередил судьбу своего народа ровно на сорок лет — и, будто слушая чей-то настойчивый зов, двинулся скорбным путем на Восток. Это был его, Чехова, крестный путь — и вместе с тем это был крестный путь будущей подконвойной России.
Дорогу на каторгу, в ссылку, в застенок пришлось испытать миллионам. Сначала это были священнослужители и монахи, потом раскулаченные крестьяне, потом жертвы тридцать седьмого года, потом для целых народов начался исход на Восток, затем русские пленные, отстрадавшие годы в немецких концлагерях, поменяли их на лагеря магаданские — и почти четверть века длилось великое подневольное переселение России.
Чехов как будто предчувствовал этот грядущий исход — и он словно слушался некоей высшей и понуждающей силы. Иначе зачем он так торопился? Почему он не подождал всего каких-то две недели до открытия навигации и вместо спокойного путешествия на пароходе решился на истязания “лошадного странствия”?
Право же, в этом трудно видеть трезвый расчёт путешественника. Чехов действует, словно в горячке, в душевном порыве, его словно влечет за собою неведомо-властная сила! Он словно старается, в прямом смысле слова “не щадя живота своего”, быстрее достигнуть судьбою назначенной цели.
Может быть, современники и не понимали вполне смысла и цели сахалинского странствия — потому что таинственной силой народной судьбы был ведом на Восток доктор Чехов?..
V
Но оставим на время разговор о путях Чехова и постараемся посмотреть на дороги, по которым двигалась русская литература последние двести лет.
Сознавая, что всякая схема условна, что любой самобытный художник скорее является исключением из правила, чем его подтверждением, — мы все же можем увидеть, что русская литература двигалась как бы по двум совершенно различным путям. Собственно, это были пути не одной только литературы, а всей русской жизни.
Можно назвать один путь революционным — другой назовем тогда охранительно-консервативным; или назовем первый путь бунтарским и разрушительным, путем “сеющих ветер” (и пожинающих бурю!) — тогда вторым будет путь созидания и укрепления жизненных форм, тяжкий путь обуздания хаоса.