Дома здесь выстроены под арабские мелодии. Они будто собраны из множества разноразмерных цветастых коробок. По таким балкончикам должен лазать Аладдин; по этим бельевым верёвкам Абу спускаться должен в тесноту базарных переулков.
Торгуют крупой, орехами, пряностями, горелыми початками кукурузы. На тротуаре один мужчина поднял руку, а другой сковыривает у него из подмышки большую папиллому – оттягивает пальцами и пробивает в основании иголкой. Юноша мылится над сточной канавой, переговаривается весело с продавцом хлеба, окачивает себя, и пенный поток спешит под ноги прохожим. На другой улочке работает брадобрей – без стен и столиков; в близости от мотороллеров проезжающих ходит его локоть, и боязно смотреть на лезвие, приложенное к шее клиента.
К трём часам вышли мы к широкой дороге. Теснота кварталов закончилась.
Купили батон – для обезьян, гулявших по бетонной изгороди. Оля задумала их кормить; крошила хлеб, бросала. Всё было ладно и смешно, пока не примчался вожак – старый, обозлённый; начал он шипеть на Олю, бросаться к ней, запрыгивал на столбы, лавки – гнал прочь, и страшно было, что схватить он может за волосы. Пришлось отступить, куски последние от батона в стороне оставив.
По карте навигатора обнаружил я, что мы стоим в пятнадцати минутах от Центрального музея. Туда мы и направились.
Широкие лавки и тень были нам лучше всех экспонатов. Однако вышло так, что мы, в отдыхе своём, сами оказались музейной достопримечательностью. Я уже слышал, что индийцам белая кожа видится благословенной, благодарующей, но только сейчас увидел силу этого суеверия. Они шли к нам – поздороваться за руку (коснуться на счастье белой кожи). Нас трогали исподволь за плечо, за шею. Наконец, женщина в пёстром, пайетками украшенном сари привела детей – фотографироваться. Замерев для мужа, державшего фотоаппарат, индианка без вопросов рукой своей прислонила ладошку сына малолетнего к Олиной шее, а после, улыбаясь и благодаря, притянула уже Олину руку – вынудив Олю гладить мальчика по холке. Тем обряд для детей был исполнен; теперь женщина позаботилась о своей судьбе – поцеловала Олю в щёку. Оля кожным суевериям не противилась, но после непременно протиралась от всех прикосновений влажной салфеткой.
Как от виденного в Джайпуре не вспомнить записи Афанасия Никитина, оставленные ещё в XV веке? «И тут Индийская страна, и люди ходят нагие, а голова не покрыта, а груди голы, а волосы в одну косу заплетены, все ходят брюхаты, а дети родятся каждый год, а детей у них много. И мужчины, и женщины все нагие да все чёрные. Куда я ни иду, за мной людей много – дивятся белому человеку. <…> А у слуг княжеских и боярских одна фата на бёдрах обёрнута, да щит, да меч в руках, иные с дротиками, другие с кинжалами, а иные с саблями, а другие с луками и стрелами; да все наги, да босы, да крепки, а волосы не бреют. А женщины ходят – голова не покрыта, а груди голы, а мальчики и девочки нагие ходят до семи лет, срам не прикрыт» {6} .
Туристов-неиндийцев в городе мало.
В дальнейшем прогулки были неспешные. Отмечу посещение выжженного парка для бедняков. Не бродягами, под деревьями лежавшими, парк хочу упомянуть, но разговором весёлым. Началось всё от нищего. Грязный, лохматый, он сидел на земле: шикал скачущему поблизости ворону, ел из миски. Я разглядывал его. Внимание моё индиец приметил, но подошёл не сразу; выел варево оранжевое из миски, руки обтёр о землю, поднялся, ко мне приблизился и проговорил:
– У моего брата не лучшее время. Болен он сильно. Помогите чем-нибудь.
Одежда его (дхоти, рубашка) не так изодрана, не так дрянна, как у прочих.
– Твой брат, быть может, болен. Но ты, кажется, здоров, – ответил я в малой улыбке.
– Да, поэтому он лежит дома, а я зарабатываю ему на лекарства.
– По-твоему, это – работа?
– Тебе не понять.
– Почему же?
– Ты другой, – нищий показал на лице недовольство. Взглянул назад – к миске, будто возвратиться хотел, но пока что медлил.
– В чём же это я другой?
– Посмотри… в каком я тряпье. И посмотри на себя, – нехотя ответил он.
– Разница только в одежде? – настаивал я.