Налог на Родину. Очерки тучных времен - страница 17

Шрифт
Интервал

стр.

При этом Зимбардо не объяснял «тюремщикам», какие конкретно действия нужно предпринимать: они до всего дошли своими мозгами, начав на полную катушку и безо всякой условности кошмарить «заключенных» в камерах (и даже, если ничего не путаю, мочить в сортирах).

То есть абсолютно условная тюрьма на глазах наблюдателей превратилась в тюрьму безусловную. Более того, когда стэнфордский эксперимент повторяли, результат был неизменен. Те, кто назначался в тюремщики, начинали изводить тех, кто назначался в заключенные, потому что это давало им власть.

Или, наоборот, получение власти требовало издевательств.

Судите как хотите: важно, что эта штука работает с прогнозируемым результатом.

* * *

А вот теперь надо возвращаться из Стэнфорда на родину.

Я в развитии чувств к своей стране всякие фазы проходил.

И брежневского отчаяния, и горбачевских надежд, и революционного настроя, и – довольно часто – желания изменить систему путем локальных технических перемен (а вот хорошо бы, например, заменить гаишников видеокамерами или отменить вообще внутренние паспорта).

А теперь вижу, что дело не в плохих законах, не в садистских наклонностях правителей и уж точно не в коррумпированности госслужащих, с которой сейчас ведется столь же беспощадная борьба, что и при Екатерине II (и с тем же примерно результатом).

Теперь я понимаю, что изменить невозможно ничего: при этих размерах, при этих пространствах, при этих миллионах населения, при этой генетической (для интеллектуалов: меметической, то есть от слова «мем») памяти. Все равно: из деталей швейной машины, вынесенных с местной фабрики, собрать получится только автомат Калашникова, а другого производства в нашем городе нет.

То есть вариантов жизни под родными осинами существует три: либо быть надсмотрщиком, либо заключенным, либо – такое порой тоже дано – убраться из игры прочь, выкатиться на волю «трамвайной вишенкой» (по определению Мандельштама) и «жить в глухой провинции у моря» (по определению Бродского).

То есть свести свои контакты с системой к минимуму: не лечиться в больнице, не ездить на машине, не бывать за границей, вообще не высовываться, – уйти в вечное поколение «дворников и сторожей». Потому что в первых двух случаях выбор роли палача или казнимого, заключенного или надзирателя есть не результат личной воли, а дело случая, как и в стэн-фордском эксперименте: это подметил еще Галич, спев о том, как вчерашние вохровец и зэк пьют вместе водку. Раз никто ни в чем не виноват, то и каяться не в чем. И я даже думаю, что пресловутая русская душевность, большей частью выказываемая во хмелю, когда любой круг ада становится ближним, – это какая-то отчаянная компенсация за то, что даже и грех здесь совершаешь не по своей воле.

Вот так оно есть, и так оно идет, и так оно будет идти – нравится нам или нет, и если я пишу этот текст с определенной целью, то она такова: к этому надо быть готовым. К этому вполне кафкианскому и абсолютно русскому превращению людей в нелюдей – и наоборот.

И не спрашивайте, бога ради, можно ли этот порядок вещей изменить.

Про стэнфордский тюремный эксперимент, про его ход и результат я слышал и читал много раз.

Про эксперименты же по выходу из стэнфордского эксперимента мне ничего не известно.

Хотя, конечно, ужасно хотелось бы этот второй эксперимент наконец провести.

Моя трехгрошовая опера

Весь фокус не в том, что кто-то поднимает цены, а в том, что они сами растут. А растут потому, что знают: маленьких в России не уважают

– Люди-и-и-и! Вы что, сдурели-и-и-и? У-у-у-у-у-у-у-у-У-У-У!

Я ведь давно чувствовал, что однажды начну писать в тональности чуть истеричных нотаций Татьяны Москвиной.

Татьяна Москвина, если кто не знает, – петербургский публицист, или, по нынешней моде, колумнист, пафос колонок которой сводится, грубо говоря, к тому, что, в то время как жулики раскатывают на стометровых яхтах и жрут омаров, интеллигентный человек не может позволить себе чашки чая в кафе. Эта чашка ныне в Москве-Петербурге стоит примерно 100–150 рублей при себестоимости в трешку.

По деталям заметно, что Москвина разницу между пятидесятиметровыми и стометровыми яхтами представляет слабо (как и разницу между омарами и лангустинами), зато цены на чай и кофе в кафе – хорошо. Таков вообще удел многих журналистов, не связанных с миром глянца. Однако, в отличие от прочих журналистов, Москвина печет, как горячие пирожки, еще и книги своей публицистики, и – невероятное дело! – эти книги именно как горячие пирожки и расхватывают. Об этом мне шепнул ее издатель. Он же шепнул, что главная аудитория Москвиной – интеллигентные дамы из бывших. То есть предпенсионного возраста врачихи, училки, библиотекарши, оставшиеся доживать в советском логоцентричном мире, не принявшие эстетику глянца, но сохранившие представления о добре и зле. А Москвина так громко, кликушески вещает о добре и зле, что ее читают порой даже те, кто иметь бы яхты мог. И в этой правде, брат, – сила. Скажем, утверждение: для покупки стометровой яхты надо 100 раз продать душу дьяволу и спуститься ниже девятого круга ада – тоже кликушество, но, положа руку на сердце, разве вы не согласны?


стр.

Похожие книги