Перерывы всегда искажают уже найденное внутреннее ощущение вещи, останавливают ее естественное течение, меняют ритм и окраску или, как принято говорить, самый «воздух» пьесы. Во время перерыва поневоле теряешь много дополнительных мыслей, которые зачастую рождаются в напряженной работе.
В первом варианте пьеса была больше. Она оказалась длинна. Из нее пришлось исключить две картины – разрыв с отцом в Михайловском и сцену с Анной Керн и Осиповым в Тригорском парке во время летнего дождя.
Художественное руководство Малого театра в лице К. А. Зубова пристально, но по-дружески следило за моей работой над пьесой и высказало только несколько своих пожеланий, совершенно не вмешиваясь в самый ход работы.
Никто не заглядывал ко мне через плечо, когда я писал пьесу. Никто меня не торопил. В этом такте и уважении к труду и сказалась настоящая помощь.
По прежнему своему опыту работы с театрами я ждал совсем другого. Я ждал утомительных и неясных разговоров о таинственных законах сцены, доступных только посвященным, о «дожатых и недожатых образах», о том, что «вам надо бы еще несколько раз попить водочки с вашими героями», о драматической кульминации и каденции, об остранении и о всем том полузаумном и подчас формалистическом мусоре, которым любят блеснуть иные велеречивые режиссеры.
Ничего этого не было. Была простота, ясность, конкретность разговоров.
Но самая главная помощь со стороны театра состояла в том, что я, как автор, знал и чувствовал заочную, если можно так выразиться, любовь всего театра к теме пьесы. Любовь к Пушкину переключилась на работу о нем, и это очень обязывало.
Наконец пьеса была готова и прочитана труппе Малого театра. Читал пьесу Велихов.
Признаться, я шел на эту читку со страхом, напуганный все тем же прежним своим театральным опытом. Несколько лет назад одну из моих пьес читали труппе одного из «ведущих» московских театров. Читал главный режиссер этого театра. Я, совершенно не умеющий читать свои вещи перед большой аудиторией, заранее радовался, – мне очень хотелось послушать свою пьесу со стороны, особенно в таком мастерском исполнении.
Началась читка, и я, холодея от ужаса, услышал какое-то невероятное торопливое бормотанье, прерываемое кашлем, сиплый шепот, совершенно неправильную расстановку всех интонаций, путаницу имен.
Я не выдержал, набрался смелости и сказал режиссеру после читки, что я бы, пожалуй, прочел пьесу лучше, чем он.
– Ну что вы! – ответил мне режиссер, ничуть не обидевшись. – Это же я нарочно. Это прием. Если даже в таком чтении пьеса «доходит» до актеров, то, значит, она хороша.
– Нельзя ли все-таки, – сказал я, – найти какой-нибудь более разумный способ для оценки пьесы?
После этого режиссер, конечно, обиделся.
Я боялся такого чтения не меньше, чем и чтения «актерского» – с игрой, с пафосом, с акцентировкой, со слезой, с криком и дрожью в голосе.
Но я ошибся. Велихов читал очень просто, ясно, строго. Благородство чтения – это не только опыт, не только мастерство. Это – душевное качество.
После читки состоялась моя беседа с труппой Малого театpa о Пушкине. Мне было трудно выступать с речью о Пушкине перед блестящим ареопагом маститых и прославленных актеров. Чем я, человек далекий от театра, мог помочь им в их работе над ролью? Но когда я увидел, как М. И. Царев записывал в тетрадку кое-что из того, что я говорил, я понял, что присутствую при начале очень сложной, очень упорной и благодарной работы.
Шли поиски образов. Шла трудная и длительная работа осознания материала.
Меня спрашивали или, вернее, допрашивали о биографии всех действующих лиц. Казалось бы, зачем актеру знать биографию действующего лица, которое произносит на сцене всего две-три фразы. Но это было правильно, это была настоящая творческая работа. Писатели по своему опыту знают, что если человек появляется в повествовании даже один раз и произносит одно только слово, то все равно писатель должен знать об этом человеке все, всю его жизнь и всю подноготную. Тогда это единственное слово будет именно тем, какое сразу определит всего человека.
Потом начались репетиции, – пожалуй, самая увлекательная работа в театре.