– Кто?
– Нарисовать?
– Ну!
– Высокий. Ноги никак не могут догнать туловище. Будто на ходулях передвигается. Глаза, правда, голубые, но пустые, как целлулоидные шарики. И весь он постукивает, как эти шарики. Словом, пустая тара. Ну, как?
– Ох, какой же ты злющий. Да кто же он?
– Юра Царёв. – Удар точен: себе в дых.
Вздрагивает, смеется тихо, как щенок поскуливает, хвостиком помахивает. А в десяти шагах от меня Царёв покачивается на своих ходулях и все прячет и никак спрятать не может свой любопытно испуганный взгляд.
– Я не могу без тебя, – тихо так проводит ножичком по моему сердцу, так сладко: почти неощутимо тончайшее лезвие, только в следующий миг чувствуешь – истекаешь кровью.
Я ещё дышу на зеркало.
Сзади меня на миг отражается лоснящимся колобком Витёк. А за ним, вдалеке, видно, как Марат с Ниной уходят в сторону парадной лестницы. Дурное предзнаменование. Двойная месть.
Улыбайтесь в последний ваш миг, чтобы таким остаться в памяти живых.
– Прости, мне надо уйти, – говорю ей, – оставляю тебя на попечение Даньки.
– Ты уходишь? – ее милый, ее серебряный голосок: цены нет этому удивлению.
– Мне надо к руководителю диплома. Извини.
Я топчу себя, как топчут коврик, вытирая об него ноги.
* * *
Уехал на неделю к маме, в дом детства. Надо разорвать дни, которые почти наползают друг на друга, минуя ночь, срастаются по мгновениям, когда встречаемся и расстаемся. Надо хотя бы на какое-то время выпасть из примёрзшего вкрутую времени, из колеса белки.
Ем, сплю, но худ. Мама допытывается, не болею ли, ночами ворочается в соседей комнате, плачет. Я успокаиваю: пойми, последняя сессия, замотался. Но сам-то понимаю: есть такое же, как у нас, у матерей темное знание, лежит камнем, не желаемое и безошибочное.
А, может, я всё придумал? Ведь ни разу их вместе не видел, кроме мимолетного стояния рядом с дворником, лихо пускающим трещины по льду. Может, ничего и нет? Но одно видел сам, своими глазами – его испуганно любопытный взгляд.
Ехал назад, а за окнами вагона во всю плясала мартовская гниль.
В общежитии Кухарский весело ругается:
– Надоела твоя Ленка, звонит и звонит.
– Да ну ее, – говорю и удивляюсь, как не разверзлась подо мной земля.
Вечером опять звонок. Нехотя отвечаю. Иду по улицам.
Бросается мне на шею, идем в обнимку, вплотную, как будто боимся, знаем и боимся, оторвет нас друг от друга. Шатаемся по ночному парку, где уже пахнет почками, только осознающими себя, еще запрятанными в черные скудные веточки. Шатаемся, трогаем друг друга, и целуемся – так исступлённо, как будто один другому и каждый себе хочет доказать верность, пересилить себя. Мы стоим лицом к лицу, но асфальт мерцает между нами, как вода, трещина, внезапно проваливающаяся, до перехвата дыхания, пустота между бортами, между расходящимися бортами двух кораблей. Мы отчаянно держимся за руки, но спасение только в одном: разжать руки, иначе упадем за борт…
– Лена, почему так поздно? – впервые слышу голос ее мамаши с капитанского мостика, – Давай домой, – голос сварливый.
Лена распахивает калитку, на нижней палубе поблескивают стекла парников. По-моему, папаша её, хоть и майор в отставке, на самом деле – приказчик. Тихо и злорадно пропадаю от злости: вижу свой свадебный стол, – ранние помидоры и огурцы. И все воротнички, галстуки, бабочки погибают от зависти: вот же, тестя отхватил, цены ему нет.
Что нам делать? Что нам делать, Лена? Она плачет.
Что нам делать, Нина? Она машет ручкой из-за спины Марата.
Не могу уснуть. Выхожу в раннее холодное утро. В простуженном небе мужички в ржавых комбинезонах толпятся у телевизионных антенн, ладят облака – вздуваются паруса, торопятся в весну, и среди оглушающего проснувшегося гама, шороха, шелеста, шарканья, гула – я один – ни в городе, ни на корабле – на необитаемом острове.
Крики мальчишек, стук по жести, плеск воды из водосточных труб, скрежет тормозов, суета взрослых, рычание моторов, – такое весеннее непомерное возбуждение, а за ним – немигающие, оцепенелые глаза вечности, уставившиеся в меня.
Встречаю ее на углу, около Университета, – также доверчива, ждет, чтобы обласкали, а я чувствую – торопится. Идем рядышком, дышим тлетворным воздухом, от которого кружится голова. Вот оно – подходит: лобное место – голые деревья, свет чужих окон, нагромождение пустых ящиков, чужое белье, с которого смыты все грехи, напропалую вздуваясь парусом, летит вдаль по веревке к ледышкам звёзд, выныривающим в облачных провалах.