В дальнем краю прохода, в светящемся проёме двери, словно бы стоят, как слабо и чисто позванивающие рюмки на столе, все заманчивые звуки праздника: звон вилок и ножей, стаканов, голоса, смех, возбуждение.
Никак не может сладить с замком на сапожке. Беру осторожно за коленку, оттягиваю замок, снимаю сапожок, разминаю затекшие пальцы ноги. Смеется, впрыгивает в туфельки.
– Сюда, руки помой! – вталкивает меня из темноты в яркий свет, в зеркало, флаконы, щетки, тюбики, мыльницы. На меня щурится испуганная перекошенная физиономия. Причесаться, охладиться, чего доброго, всех перепугаешь.
Меня ослепляет и умиляет снежная белизна скатерти под яствами, сверкание рюмок, тусклый дымок над горячими блюдами. Вокруг сплошное безличье – на блюдах воротников, на остриях галстуков, из пиджаков и платьев выныривающие руки. Не уставая, жму их, бормочу, и они бормочут, но никто имен не запоминает, ни мне, ни им имена не нужны.
И вдруг – как вспышка. Далеко, в самом краю стола, кажется, за тридевять земель – Нина. И чмокает ее в щечку никто иной, как Женя Белохвостиков с филологического, по кличке «балерун». Ребят на этом факультете можно пересчитать по пальцам. Но Женя – редкая птица среди всей студенческой братии – знаком всем и каждому. Издалека можно принять за смазливую девицу. Ходит, как бы пританцовывая, покачивая бедрами, отставив в стороны руки с растопыренными пальцами, как будто все время сдерживает вздымающуюся на ветру юбку. Девочки принимают его за своего. При встрече он каждую лобызает в щечку. И тут вспоминаю. В прошлом году наш студенческий ансамбль ставил второй акт из оперы «Фауст» Гуно. Я играл в оркестре на гитаре. А в знаменитом вальсе среди пар легко и раскованно кружилась Нина в паре с моим соседом по комнате Кухарским.
Нина непривычно оживлена, сменила прическу, вернее, распустила волосы, и от этого овал ее лица ожил, утратил кукольное выражение. Продолжая шептаться с Женей лицом к лицу, помахала мне ручкой.
Я, как говорится, вовсе выпал в осадок.
Кто-то налил мне водки, и я залпом осушил рюмку. Еда не лезла в горло. Мучило подозрение. Знала ли Лена, что здесь будет Нина, решила проверить мою реакцию?
– Кто эти все? – прошептал я Лене на ухо. – Динозавры, что ли?
– Ну, чего ты, миленький? Тут большинство с первых курсов Сельскохозяйственного и Медицинского. Ну, не лезь в бутылку. Лучше сыграй на гитаре.
– Откуда ты знаешь, что я играю на гитаре?
– Да я же ни одного концерта, где вы выступали, не пропустила. Тогда и положила на тебя глаз, – она потерлась щекой об мою.
– Но та, вон, блондинка, она же с третьего курса.
– Это та, которая с «балеруном»? Так он же лапочка, женский угодник. Даже меня однажды провожал домой. А её первый раз вижу. Хотя мы обожаем старшекурсниц, а они на нас никакого внимания.
Сдвинули стол к стене. Начались танцы. И, конечно же, среди всех этих неуклюжих топтунов, выделялись легкостью и умением, приковывая внимание всех, Нина с Женей.
– Исчезнем, – шепнул Лене.
Снова – кошачий блеск в ее глазах. В темноте коридора, почти ничего не видя, одеваемся, обнимаемся, выкатываемся клубком – в метель. А у меня на душе кошки скребут. Она, явно чувствует что-то неладное, ластится, как кошка. А метель кружит, слепит, задувает. Или раздувает: невидимый жар. Катимся, отыскиваем тихие закутки – целуемся. Валимся в снег – целуемся. Над нами колышутся кусты в белых балахонах, обжигающе холодных – целуемся.
Пылающие губы, горячее ощущение близости – в завихрениях снега, на морозе. Не видно ни поверху, ни понизу, ни сбоку – только облака снега, в тысячи мелких иголок обжигающие лицо. Волны, покрывала, пологи снега закручиваются пляской вокруг нас. И лишь облако жара – вплотную к нам, и в нем красно, как в пылающем, иссушающем, обдающем алыми отсветами печном зеве.
* * *
Каким образом, плавая в грудах книг по специальности, с послезавтрашним экзаменом по петрографии на загривке, посреди читального зала, оказался рядом с незнакомым филологом, читающим дневники Льва Толстого?
Когда он вышел поесть, наугад раскрыв страницу, читаю, сижу, как пригвожденный.