И не имеет значения, что, когда Нуйкин проходил курс в Академии общественных наук при ЦК КПСС, когда подвизался на ниве пропаганды, ну, и когда писал книгу обо мне (у меня к этой книге претензий не было и нет), он ни сном ни духом не подозревал, что в России еще при его жизни будет Дума, в которую и он пробьется. Но Солженицынто уже тогда не на жизнь, а на смерть боролся за демократию, за демократические институты, в которых Нуйкин нынче столь охотно подвизается.
Так что отзыв "никому не нужен" характеризует не Солженицына, а самого Нуйкина вкупе с Жириновскими..."
Отдавшись чтению рукописей, другим редакционным делам, доработке своего романа, который вот-вот собирался передать в полном и окончательном варианте в отдел прозы, я как-то и забыл о своем подвешенном состоянии.
Зазвонивший поздним вечером в конце декабря телефон не напугал и не удивил: к тому времени звонки раздавались часто. Голос был слабым, неузнаваемым, связь на мытищинской даче всегда барахлила.
— Говорите громче, вас не слышно... Дедков? Игорь Александрович? Ну конечно, я знаю Игоря Александровича!.. Что?.. Хорошо ко мне относился? Спасибо, я к нему тоже, но... Кто это говорит? Что значит — "относился"? Пожалуйста, громче!..
На гражданской панихиде в морге Центральной клинической больницы запомнились резкие слова старого партийца Бориса Архипова, назвавшего Дедкова настоящим коммунистом; еще — Егор Гайдар, скромно прошедший сторонкой в сопровождении охранника; и, конечно, светлый лик самого Дедкова со столь памятной мне затаенной улыбкой....Не знаю, почему не смог приехать на похороны Залыгин, близко к сердцу принявший скорбную весть (он услышал ее от меня). Весной мы с ним отправимся с группой московских писателей в Кострому на дедковские чтения, и там, унимая публичную перепалку между Лацисом и Кожиновым, растаскивавшим Дедкова по разным партиям (грустна доля незаурядного мыслителя, издавна обреченного в России "сидеть меж двух стульев"!), Залыгин скажет о покойном замечательные слова:
— Посмотрите на его портрет: ведь это был прежде всего очень красивый человек!..
И еще, отвечая все тому же партийцу:
— Как определить: настоящий коммунист, ненастоящий коммунист?.. Если одного из ста тысяч считать настоящим, а всех других ненастоящими, то — да, настоящий...
А тогда, вернувшись в редакцию после похорон, я договорился с Залыгиным, что "Новый мир" откликнется прощальным словом, и той же ночью сел писать.
"Игорь Александрович был "старомоден”: слово письменное не расходилось у него с устным, произносимым в узком дружеском кругу, а то и другое — с его поступками. Он олицетворял ту глубинную провинциальную русскую культуру, что всегда, а сегодня в особенности, привлекает надежды России (не будучи провинциалом ни по рождению, ни по широте необъятного своего кругозора). Дедков принципиально отвергал деление людей по "сортам” и "видам”, элитарные и кастовые замашки, культурную замкнутость, он избегал партийных и клубных сборищ и прочих "тусовок”, в которых вращалась и продолжает вращаться значительная часть нашей так называемой демократической интеллигенции. Если искать в нынешнем времени наследников истинно демократических традиций русской литературы прошлого века, я бы назвал его первым. Не знаю, как относился Игорь Александрович к поэту Некрасову, но, когда вспоминаю высокий, чуть нахмуренный лоб Дедкова, скорбную иронию в уголках всегда твердо сжатого его рта (таким и в гробу лежал), мне слышится давнее, еще в младенчестве с материнского голоса врезавшееся в память:
Бесполезно плакать и молиться —
Колесо не слышит, не щадит:
Хоть умри — проклятое вертится,
Хоть умри — гудит — гудит — гудит!
Многим хотелось бы остановить страшное колесо, но не всякому такое по силам. Дедкову это удавалось".
Читая это место, Залыгин (он стал первым и единственным редактором написанного мной некролога) предложит поправку: "Многим хотелось бы остановить, хотя бы приостановить страшное колесо..." Так, действительно, выходило реалистичнее. Залыгин зорко вылавливал избыточную патетику и фальшь. Впоследствии я не раз поражался точности его редакторского глаза — на фоне расхожих слухов о том, что он уже "ничего не может" (и действительно растрепанных рукописей собственных его статей и рассказов, которые он, впрочем, всегда сам, учитывая мнения первых читателей, старательно доводил до ума).