Он встряхнул волосами, будто заиндевевшими, потом пригладил их, восстановил пальцами пробор, затем перевел рычажок в положение «кран» и, завинтив крышечку на шампуне, поставил бутылку на полку рядом с зеркалом.
На складной сушилке висели необъятные трусики Лейлы-ханум с вышитой розочкой, озадаченной своим местоположением. И тут же почему-то вспомнился ему загульбинский пляж, точнее, отрезок пляжа, принадлежавший пансионату четвертого лечуправления, как ходили в плавках очень серьезные, седогрудые мужчины — «агыр кищелер», называют таких здесь «полновесные мужчины», — как церемонно, будто они в костюмах и галстуках, здоровались за руку друг с другом, справлялись о здоровье жен и детей, которых два часа тому назад видели в столовой, и как отец смеялся над ними. Афик тоже смеялся, потому что раздетый человек, надутый и важный, даже если он на своем кусочке пляжа, все равно что опечатка в книге. Интересно, а что думает отец по поводу этой розочки, так же ему смешно, как тогда на пляже? Хотя… а вдруг я не прав, подумал Афик, вдруг этот скрытый намек в цветке каким-то образом скрашивает брачные будни взрослых людей. А сколько раз в неделю они ЭТИМ занимаются? Изменяют они друг другу или нет?
Отец жарил яичницу с мелко нарезанными кусочками докторской колбасы. Затем поставил еще одну рюмку на стол и налил кубинского рома себе и Афику («пил такой, а? Уважаешь? Трехлетней выдержки!»), и так хорошо ром пошел у Афика, так хорошо, рюмочка за рюмочкой, на большой светлой и чистой кухне с окнами на бульвар, на море, под увлекательный отцовский рассказ об удачно выменянной древней монете, что отношение Афика к отцу как к человеку, совершенно не приспособленному к сегодняшнему дню, а потому, пусть косвенно, причастному ко многим его, Афика, неудачам в жизни, куда-то на время улетучилось, голос, каким он задавал отцу старательно подбираемые вопросы, становился раз от раза все более ломким, юношеским, зависимым.
Сейчас Афику казалось, что они сидят на Второй Параллельной и вот-вот в кухню войдет мама. А еще Афик думал о том, что, если он действительно решится и уедет в Москву, ой, как тяжело ему там будет без отца, без его экскурсов в историю…
— Драхма?! Антиоха?! — как-то совсем уж по-школярски восхитился Афик и потянулся за сигаретой.
— А… ты покурить хочешь?.. Бери тогда рюмки и свой кофе, пошли ко мне в комнату, а то Лейла не переносит табачного дыма. Я там вентилятор включу.
«А вот мама переносила, когда отец курил одну за одной, — подумал Афик, — и высокие потолки нашей квартиры тут ни при чем, просто в этом „доме ста семейств“ ты! — папа — на последнем месте».
Отец включил вентилятор.
Афик закурил, устраиваясь в кресле под «Сборщицами хлопка» Шмавона Мангосарова[13], у которого когда-то, очень давно, брал уроки.
Взглянув на картину, написанную чистыми цветами, вспомнил, как старик говорил ему: «…что?! нельзя смешивать теплые цвета и холодные? Кто тебе это сказал? Да ты посмотри, разве в природе не намешано все?!» Кажется, они сидели тогда на бульваре, и Шмавон Григорьевич в подтверждение своей мысли показал на море, деревья, небо, зацепив взглядом и парашютную вышку.
А отец тем временем возился с секретером, потом долго открывал ларец, в том же псевдорусском стиле, что и входная дверь, копался-копался в нем, пока наконец не выудил монетку — «я ее отдельно держу», — и, не доходя до журнального столика, кинул ее Афику.
— Лови!
И Афик мягко поймал монету.
Отец вооружил его большой немецкой лупой.
Монета была белой, холодной, неверной окружности, с ямочкой на зализанном временем ребре. Он перевернул ее, внимательно вгляделся через лупу в профиль серьезного молодого мужчины.
Греческий нос. Плотно сжатые, тонкие губы с глубокой излучиной. Длинные, завитые волосы перехвачены ремешком. Волевой, устремленный в будущее глаз… Ему бы пестрый галстук и рубашку с воротничком на пуговках, и вполне современное лицо — лицо прагматика, интригана, дельца… Нет, этот Антиох точно бы и сегодня ко двору пришелся. Такие всегда ко двору, и не только к нашим — бакинским.
Корпус вентилятора развернулся в сторону стола.