26 июля. Интервью немецкому телевидению на квартире у Клауса Беднарца. Пока Юрген Б. и его помощники устанавливают аппаратуру в гостиной, пьем кофе. Генрих впервые видит свой только что изданный роман «Заботливая осада», который получил Беднарц. Уже разносная рецензия из кёльнской газеты (упреки в самоповторениях, небрежном языке, скуке и т. п.).
Клаус и другие немецкие корреспонденты рассказывают о подготовке Олимпиады.
Начинается интервью.
К. Беднарц спрашивает, как Бёлль представлял себе Россию до поездок туда. Генрих:
— В шестнадцать-семнадцать лет я уже читал русских писателей: Достоевского, Чехова, Толстого, Лескова. Россия меня привлекала, казалась огромной и таинственной. Я любил карты, любил смотреть на карты. Это безмерное пространство от Карпат до Тихого океана. И русские мне казались интересными, привлекательными людьми. У нас ведь все любили рассуждать о таинственной славянской душе… Нацистская пропаганда ничего не изменила в моем отношении к России, потому что я никогда не верил нацистам. Они ведь писали, кричали, что все коммунисты — чудовища. А я знал многих коммунистов. У отца в мастерской были рабочие — коммунисты. И по соседству от нас жили коммунистические семьи. Я никогда не разделял их взглядов. Случалось, мы спорили. Но я знал, что они никакие не чудовища, а такие же люди, как все, что среди них есть и хорошие, честные. Как же я мог поверить тому, что нацисты писали о коммунистах?.. Когда началась война, я фактически по своей собственной воле оказался на Восточном фронте. Я тогда был во Франции, в гарнизоне. И если бы захотел, мог бы там оставаться, были знакомства, связи. Но мне захотелось испытать, что такое настоящая война. До этого мне не пришлось видеть ни одного боя, не пришлось испытать опасности. Все-таки сказывалось тогда влияние того культа мужества и просто желание испытать самому. В школе нам все учителя рассказывали о Вердене, о Сомме, о великом испытании мужчин огнем и смертью… Вот так я оказался в Крыму, потом в Одессе, и с первых же часов пожалел об этом. А отношение к русским в то время скорее у меня даже улучшилось. Я видел, как у нас в Кёльне во время бомбежек русских военнопленных посылали разбирать развалины, когда еще бомбы падали… Я видел, какие они голодные, истощенные. От этого было и сострадание, и чувство собственной вины, соучастия в преступлениях.
После войны отношение к России углублялось. Особенно после первого приезда в шестьдесят втором году. С тех пор у меня появились друзья, я узнал, сколько у меня здесь читателей. И сам читал многих русских писателей: Паустовского, Солженицына, Трифонова.
Клаус Беднарц: «К какой нации вы себя причисляете?» Л.: «Если бы мои деды, родители были немцами, французами, англичанами или китайцами, я бы вам просто ответил: «Я — русский». Но сейчас я вынужден отвечать с оговоркой: «Я — русский еврейского происхождения». Я никогда не исповедовал еврейской религии, не знал еврейского языка, не сознавал и не чувствовал себя евреем. Но великий польский поэт Юлиан Тувим, который был поляком еврейского происхождения, очень хорошо сказал: «Есть родство по крови, но не той крови, которая течет в жилах, а той, которая вытекла из жил многих жертв». Мои дедушка, бабушка, тетки были убиты за то, что они были евреями. А сейчас у нас в стране такой массовый жестокий антисемитизм, какого, пожалуй, никогда не было. Поэтому я так и говорю».
Г.: «Я немец. Рейнландец. Не пруссак. У нас на Рейне Пруссию не любили. Поэтому всегда были сильны сепаратистские настроения. Мой отец еще мечтал об отдельном рейнском государстве. Отец еще жил традициями «культуркампфа», рассказами о том, как тайком в сараях причащались католические дети, скрываясь от прусских чиновников-протестантов. Вот и Аденауэр был таким же, как мой отец, для него уже на правом берегу Рейна начиналась Сибирь. Но мы, рейнцы, считаем себя хорошими немцами, не хуже, а даже лучше пруссаков».
Беднарц: «На что вы надеетесь в будущем?»
Л.: «В прежние века, даже еще в прежние десятилетия перед разными народами и разными классами было много возможных и казавшихся возможными путей исторического социального развития. А сейчас перед всем человечеством один выбор: либо человечество в целом как-то поумнеет, т. е. научится жить мирно, либо все человечество погибнет. Я больше не считаю себя ни коммунистом, ни марксистом. Но я не стал антикоммунистом, антимарксистом. Сегодня я могу повторить за вашим старым Фрицем: «Пусть каждый ищет блаженства на свой фасон». У меня нет ни для кого политических рецептов, никаких политических программ, я думаю, что одни народы могут жить в социалистических демократиях, другие — в либеральных республиках, третьи в конституционных монархиях, четвертые, может быть, — в патриархальных авторитарных обществах. Но, главное, все должны научиться терпимости и пониманию непохожести, инородного. Без этого мы все окажемся в смертельной опасности…»