Генрих: «В этом наше различие. В Восточной церкви сильнее символическое начало. А у нас отлучение всегда было орудием политической борьбы».
«Вы знаете Евангелие с детства. Вы привыкли. А мне оно открылось уже взрослой. Я и раньше видела добро, но всегда бессильное, жалкое. А тут впервые ощутила связь добра и силы. Церковь — это сила».
Аннемари: «А по-моему, христианская церковь и сила, то есть власть, это понятия несовместимые».
«Но мы говорим о духовной силе, о духовной власти».
Генрих: «Духовная власть может увечить души страшнее любой политической. Я никогда не забуду того, что церковь сделала с моей бабушкой, с моей матерью. Они были рабынями. Они были уверены, что не имеют права даже книги читать. И сегодня действует церковная цензура. В прошлом году к шестидесятилетию известного теолога, иезуита Раннера, готовили сборник в его честь. Мы с ним друзья, он хотел, чтобы и я участвовал. Я написал. Но цензура потребовала снять несколько абзацев. Редакторов я всегда внимательно слушаю, но идеологической цензуры не принимаю. А Раннер не хотел, чтобы сборник выпускали без моего участия. Так он и сегодня еще не вышел…»
«А кто, по-вашему, сегодня настоящие христианские писатели?» «Церковно верующих очень мало. Я знаю, кажется, только Бернаноса, Мориака, Грина…»
Когда они ушли, Генрих был очень подавлен. «А ведь и вы говорите, что они — из лучших. И я вижу, слышу: они умные, образованные. Но как это страшно — опять фанатизм, нетерпимость…»
Когда мы остались одни, Р.: «Неужели люди, которые очень хотят понять друг друга, не могут ни услышать, ни понять?..»
Из дневников Р.
15 февраля. Прощание у нас.
Около получаса я сижу одна (они все наверху), смотрю на чистую квартиру. Без мыслей. Дальше все разворачивается с невероятной быстротой. Приходят один за другим, все что-то приносят, начинают хозяйничать на кухне. Дом наполняется стремительно. Пью вино — надо расслабиться, чтобы все было безразлично — как выйдет, так и выйдет. Ведь не впервые же. Ни минуты самого Бёлля не вижу. Он с Ритой Райт (она показывает фотографии Воннегута), он с Костей, он с Андреем Вознесенским и Зоей.
…Белла Ахмадулина читает стихи памяти Анны Ахматовой, Андрей читает «Васильки Шагала».
…Наконец многие уходят, молодые моют посуду, убирают, квартира снова почти чистая. Сорок пять человек. Лидия Корнеевна была почти дольше всех. Они еще с Даниэлями выясняют отношения в связи со статьей Синявского. Но это я слышу мельком.
16 февраля. На аэродроме. Л. остался дома, все еще болеет. Приехали Сахаровы, Богатыревы, Мельниковы.
Люся Боннер: «Меня в прошлом году вызывали на допросы в КГБ. И каждый раз я брала с собой «Бильярд в половине десятого». Пока сидела в приемной, перечитывала и страницы, и целые главы. Это помогло мне избежать «причастия буйвола»».
А. Д.: «Когда вы приедете в следующий раз?» — «Когда закончу роман». «Значит, опять три года ждать?» Генрих: «Надеюсь, что нет. Представление, будто писателю нужен абсолютный покой, когда он пишет, по-моему, неправильно. Когда я пишу, мне уже ничто и никто не может помешать. Но вот когда я еще только думаю о том, что буду писать, когда другим кажется, что я ничего не делаю, вот тогда мне необходима тишина, необходимо быть свободным от всего — от поездок, от встреч, от посещений…»
Сахаров: «И от политики». — «Да, и от политики. Мне всегда трудно начинать, входить в работу. Бывало, выбрал ложный вход — ничего не получается. А найдешь верный — пишется легко, просто».
А. Д.: «Какой из ваших романов вы любите больше всех?» — «Больше всех люблю рассказы, повести». — «Какие именно?» — «Не могу сказать. Я забываю старое, когда пишу новое».
Вечером Генрих звонил из Кёльна. Их встречал Винсент. Все здоровы. «Мы тут вспоминаем московские встречи, рассказываем про всех вас».
А ведь мне казалось, когда они идут по трапу, они отрываются, удаляются все дальше, дальше от наших горестей, забот, бед.
А. Д. с Л. перевели их с Генрихом письма в защиту Буковского. И Л. согласовывал по телефону. А. Д. хотел назвать побольше имен, а Г. настаивал: «Лучше меньше, но настойчивее, в одну точку».