Какое счастье, что эту свалившуюся на нас радость — живой Бёлль — мы можем разделить с друзьями!
Он хочет знать, как мы живем, знать про нас всех — профессии, семьи, кто сколько зарабатывает, что сколько у нас стоит.
Называем его на русский лад «Генрих Викторович».
Аннемари говорит мало; взгляд умный и очень милое лицо.
О Пастернаке: «У нас его так настойчиво внедряли, что я пока отложил «Доктора Живаго». Потом прочитаю, когда шум утихнет. Бывает, что читаю книги и десять лет спустя после того, как они производят сенсацию. Хорошие книги не стареют…»
Когда прощались, Лев, запинаясь, сказал, что мы не можем, не могли выразить всей меры любви к нему.
25 июля. Иду в гостиницу. Приносят счета, он просматривает внимательно. В первый момент удивляюсь. Но сразу понимаю: мое удивление — это наше советское высокомерие нищих. Да, он считает деньги, он знает, что такое быть бедным, воровать уголь, выгадывать на дешевом маргарине. Он не позволяет себе швырять деньги и не одобряет этого в других.
Лев уехал в ГДР, очень досадно, что так совпало, но и отказаться он не мог.
— На немецком телевидении делают серию фильмов «Писатель и город». У них в планах: «Кафка и Прага», «Лорка и Гренада», «Джойс и Дублин». Мне предложили — «Достоевский и Петербург». Я согласился. Как вы думаете, какие еще могут быть темы?
— «Бабель и Одесса», — и увлеченно начинаю рассказывать про Одессу.
— Я там был.
Мгновение темноты — война, Бёлль в войсках оккупантов… В военной Одессе. Прокручивается в мгновение: Рай и Альберт, герои романа «Дом без хозяина», сидели в Одессе в военной тюрьме, Фред Богнер («И не сказал ни единого слова…») писал Кэте письма и из Одессы… Выбираюсь из тьмы:
— Генрих, вы были не в той Одессе…
Позже сыновья напоминают ему, что в Одессе родился Троцкий. Об этом я не знала.
— Не можете ли поехать с нами завтра в Ясную Поляну? Переводчик из Союза писателей говорит не закрывая рта.
Хочу ли я? Конечно! Буду счастлива, но и страшно.
— Но ведь я могу переводить только на английский.
— Что ж, мы все понимаем…
«Бабель и Одесса» — это ему нравится.
26 июля. Еду с Бёллями в Ясную Поляну. Интуристская семиместная «Чайка». Он — рядом со мной. И трое юношей: Рене, Винсент и сын нашего приятеля-германиста, он меня «подстрахует», если не смогу перевести, хорошо говорит по-немецки. Они болтают между собой.
Сижу с Бёллем и молчу. Думаю: «Ну почему я? Сколько людей на моем месте не только были бы счастливы, но еще дело делали бы, рассказывали про те места, которые мы проезжаем, или про Толстого. А я молчу. Язык прилип к гортани».
Он нервничает, когда мы проезжаем деревни, ему кажется, что водитель неосторожен, а на шоссе играют дети.
Останавливаемся у железнодорожного переезда. Несколько женщин с кирками, ломами. Один мужчина, вооруженный карандашом и блокнотом.
«На это невозможно смотреть спокойно. Мы и в Москве такое видели. Переводчик на мой вопрос ответил: война, а при чем тут война, им же не больше двадцати-двадцати пяти лет…»
Ока. Рассказываю о Тарусе. Говорим о Паустовском. Когда Паустовский ехал во Францию через Кёльн, он, проезжая через незнакомый город, ощутил родство, подумав: «Здесь живет Генрих Бёлль».
Они встречались в шестьдесят втором году…
Впервые в Ясной Поляне я была тридцать лет назад, в 1935 году, это была наша тайная «медовая неделя». Мы по поручению нашего учителя литературы — он из Москвы уехал в Ясную Поляну — записывали воспоминания старых крестьян о Толстом… Мы были переполнены своей любовью, своим миром, который был отделен от толстовского миллионами световых лет. А от сегодняшнего, когда я еду с Бёллем, сколькими эпохами?
В Ясной Поляне торжественно встречает Н. Лузин, потомок Фета, заместитель директора. Старомодная красивая речь. Этот музей — смысл его жизни.
«…Здесь нет ни клочка земли, который бы Толстой не исходил, не объехал верхом… В этом небе — ни одной звезды, на которую он бы не смотрел…»
Бёлль отвечает на вопросы Лузина: «Толстого я начал читать в шестнадцать-семнадцать лет. Уже после Достоевского. Первое, что прочитал, «Крейцерова соната», потом «Воскресение»… Теперь у нас Толстой и Достоевский поменялись местами. Критики к каждому молодому писателю применяют толстовские мерки: насколько он ниже, насколько отстал. Мы все отстали, безнадежно отстали».