Я говорю – понимаешь, мама, мы жили раньше так, что не могли принимать у себя гостей. Мы стеснялись нашей бедности, убогости нашего жилища, вечно пьяного дядьки. Я говорю – понимаешь, мама, я не знаю, как эти и что у них на уме, когда они приходят в кофейни, но мне тут проще принимать гостей. Они не видят моего грязного белья. У них нет на меня компромата. Я говорю – понимаешь, мама, это все из-за медийности нашего бытия, из-за информации, которую все собирают про всех. Я говорю – понимаешь, мама, знакомых теперь много, а друзей – совсем мало, и не на кого положиться, и никому о себе не хочется рассказывать сверх того, что написано в резюме.
Я говорю – понимаешь, мама, даже мы с тобой сидим в этой кофейне, хотя могли бы встретиться у меня дома или у вас.
Я говорю – понимаешь, мама, я и сам уже ничего не понимаю. Наверное, все большее число жителей нашего города могут позволить себе изысканные сорта кофе и редкие чаи, понимаешь мама.
Таким был мой ответ.
10.
Неделю назад купил новый Esquire. На днях сидел вечером на кухне и читал в нем статью Курта Воннегута про то, как он торговал когдато автомобилями Saab, продавал не ахти как, и потому, мол, шведы ему не дали Нобелевскую премию. Там еще написано было, что ему восемьдесят с чем-то лет, и фотография – такой старичок, седой, щетинистый. Я подумал – а что, Курт Воннегут, ни одной книги которого я не прочитал, еще не умер?
Курт Воннегут, ни одной книги которого я не прочитал, умер сегодня. В свете этого со
бытия мне даже кажется, что заметка про «Саабы» была неплохая.
11.
Сегодня сформулировал то, о чем думал вчера двадцать две минуты вечером, прежде чем начал смотреть фильм «Остров», а потом, так и не сложив в слова, бросил.
С каждым годом моя собственная персональная шкала эмоций уменьшается в размерах. Мне достаточно пережить однажды какое-то чувство для того, чтобы оно уже не возникло во мне никогда. В основном, и мне хочется надеяться на то, что это касается именно чего-то плохого, что случалось со мной, чего-то страшного, запредельного.
То есть – отчаяния; страшного, невыносимого одиночества; или – осознания собственного бессилия – такого, что кишки навыворот; ну или – унижения, просто такого унижения вроде самой страшной публичной порки; ярости и гнева до набухших сосудов. Это все со мной уже было, и, оказываясь в схожих обстоятельствах, которые меня вроде бы должны заставить вновь все это пережить, я уже никак не реагирую. В этом смысле я, слава Богу, становлюсь все менее уязвимым. В повседневной жизни я эмоционален, как и прежде, но уже не ломаюсь. Кстати, это не закалка. Во мне будто умирает что-то, что раньше отвечало вот тут – за отчаяние, а вот тут – за невыносимое одиночество.
Причем я же все хорошо помню те чувства, которые меня охватывали: я о них пишу, я о них вспоминаю, я их могу внутри себя пережить, но весьма и весьма отстраненно.
Мне интересно только: касается ли это любви, или любовь – величина постоянная?
12.
Однажды меня озарило. Мама разговаривала с бабкой, упоминая мою фамилию в третьем лице, она что-то бурно рассказывала, а бабка слушала ее и кивала, немного склонив голову к плечу так, как умела делать только она. Но речь шла явно не обо мне. Этот некто, обладающей моей фамилией, потерял работу, а я потерять работу не мог, поскольку даже в детский садик не ходил – просто сидел дома и развлекал сам себя книгами и телевизором. Этот кто-то задолжал моей маме денег, хотя обещал принести их еще два месяца назад. Об этом ком-то, у которого была моя фамилия, мама говорила с раздражением и пренебрежением. Она упоминала мою фамилию, и мне было от этого неприятно.
– Мама, ты жалуешься бабе на меня? – спросил я ее через некоторое время, когда смог преодолеть страх узнать какую-то сокровенную правду.
– Нет, фантик, я говорю про твоего папу, – выдохнула мама.
И вдруг я увидел, как ускоряется кинолента памяти, показывая мне быстро сменяющиеся кадры приходов и уходов того бородатого дядьки в белом плаще, вот он гулко смеется, вот он шарит по карманам, вот он выуживает оттуда пятирублевые купюры – новые и гладкие, вот он смотрит на меня, а я прячусь за бабушкину ногу, и я не знаю, чего он от меня хочет, а сам я ничего от него не хочу. Я хочу щелкать переключателем старого черно-белого телевизора и грызть парафинового слона.