Нико досадливо махнул рукой.
— Ты-то хоть не нес бы этот бред. Это же невозможно просто, Клаус! Биологически невозможно.
— В смысле? — насторожился я, — что невозможно?
— Существование — в наше время! — двух видов людей! Это бред, какие-то жулики… или секта.
Нико встал, подошел к столу, налил воды из графинчика в стакан. Стакан почему-то только один, но мы, наверное, не подеремся.
— Ну-ка, объясни, — потребовал я, забираясь на койку с ногами. Мельком подумал, что нас, конечно, прослушивают. Для того и поместили в одну камеру. Ну пусть — это им будет полезно узнать.
Нико залпом выпил целый стакан воды, сел на койку, обхватив колени руками и начал вещать академическим голосом.
— То, что ты там изложил — это классическая ситуация разделения и обратного слияния одного вида. То есть у нас был некий один вид, предок. Он жил на одной территории, скрещивался и давал плодовитое потомство. Потом по какой-то причине между двумя частями этого вида возник популяционный барьер. Это может быть наводнение, разделившее племена, уход какой-то части племени на новое место. То есть в любом случае изначально у нас получится один вид, разделенный территориально. С этого момента эволюция каждой ветви пошла по своей дороге. Одной, предположим, в Африке, а другой — в Атлантиде. У каждого из этих видов стали накапливаться в генотипе мутации. Например, у одних обезьян возникло моногамное поведение, у других — полигамное. Потом после некоторого времени по какой-то причине популяционный барьер исчез. В нашем случае — Атлантида погибла, группа Б стала жить рядом с группой А и свободно скрещиваться. Тут может быть одно из двух: либо за это время мутации их так изменили, что они скрещиваться не могут. Территориальный барьер дал начало барьеру физиологическому — ну то есть, например, половые органы перестали подходить… количество хромосом изменилось.
— Понятно.
— Но судя по твоему рассказу никакого физиологического барьера не возникло.
— Как я понял, все-таки возник. Потомство амару и урку… словом, у них дети реже рождаются, с трудом.
— Ну незначительный, значит, барьер. Но в природе если две популяции сливаются по территории и начинают активно скрещиваться, они превращаются в одну популяцию. Видишь ли, генетическая информация — это такая штука, она тасуется просто как попало, постоянно рекомбинируется. Уже бы за эти тысячи лет так все перемешалось, что никаких следов первоначального вида бы не осталось.
— Гм, — я задумался. Лег на койку, попробовал закинуть руки за голову, но поморщился от боли. Аккуратно уложил руки вдоль туловища.
— Это интересно, — сказал я наконец, — но теперь смотри — ведь в имата… ну в этих скрытых городах. В Шамбале — там сохранился первоначальный вид амару. Они-то ни с кем не смешивались. У них полная 100 % концентрация генов амару. Поэтому два вида все-таки существуют…
— Ну и много их там, в Шамбале этой…
— Не знаю, — признался я, — но какая разница, пусть немного… ведь теоретически это так — это другой вид!
— Ты их видел сам? — спросил Нико, — этот Анквилла…
Я же еще не сказал им, кто такой Анквилла… да и не стоит.
— Он обычный человек, как мы. Но есть и другие, те, что там жили всегда. По рассказам.
— Ну хорошо, но если они из нашего мира забирают просто людей… эти люди — вовсе не амару. Они — просто люди.
— Подожди-подожди! — запротестовал я, — а как же, например, в генах европейцев нашли 3–4 % неандертальских генов? То есть выходит, их можно отследить как-то?
— А-а, популяционная генетика. Да, определенные маркеры есть. Ну не знаю! Я не специалист вообще-то, — признался Нико, — я ведь врач, а не генетик.
Я подумал вдруг, как нелепа эта ситуация. Мы сидим тут в камере, нас ожидает что-то страшное, может быть, смерть, может быть, хуже смерти, и рассуждаем о каких-то мировых проблемах, о генетике…
— Но, — добавил Нико, — неандертальские гены никак не влияют на поведение. Вообще никак. А маркеры — это бессмысленные последовательности. Что, конечно, не исключает, что определенные участки генокода действительно унаследованы от неандертальцев. Но они не связаны с поведением.