Мужчина - страница 17

Шрифт
Интервал

стр.

Ведь каково было возможное будущее Коли Красоткина – ежели допустить, что Достоевский закончил бы «Братьев», дописав к ним второй том? Игорь Волгин доказательно утверждает, что судьба Алеши Карамазова была – пожертвовать собою, собственной судьбой доказать мальчикам гибельность их пути, пойти в революцию (вероятно, даже убить царя – был и такой вариант), и крахом собственной биографии доказать, что путь этот окажется тупиковым и самоубийственным, кровавым и бессмысленным! Может быть, Достоевский уже понимал, что русского мальчика не остановит ничего, кроме гибели другого русского мальчика – демонстративной, бессмысленной и беспощадной? Впрочем, и она никого не останавливала, скорее служила примером: если кто и одумывался, как эсер Созонов, – это объясняли слабостью и надломом, а никак не духовным ростом. Да и прозрение это оборачивалось чаще всего гибелью: Созонов покончил с собой. Товарищи, разумеется, интерпретировали его самоубийство как протест – но последние его письма проливают иной свет на это решение…

Что сталось бы с Красоткиным? Он слишком самолюбив, чтобы пересмотреть свои взгляды; слишком умен, чтобы прибиться к государственной службе; слишком совестлив, чтобы признать несправедливость изначальной приметой мироустройства. Красоткин обречен – он играет со смертью с детства, укладываясь на рельсы под проходящий поезд. Кстати, это любимое развлечение комиссарских детей, подростков тридцатых годов. Красоткин, по всей вероятности, в восьмидесятые пополнит отряд единомышленников Степняка-Кравчинского, – и ни автор, ни Алеша не видят решительно никаких способов его остановить. Что сделаешь с чужой совестью? Разве что государство востребовало бы наконец этих совестливых мальчиков себе в слуги, – но на это надежда плоха.

Какова биография русского мальчика в сравнительно недавние времена? Вариантов несколько – в зависимости от эпохи, когда его осенило. Он может дойти до степеней известных и погибнуть из-за своего чрезмерного энтузиазма; может спиться в безвестности или доживать всеобщим посмешищем, как Степан Трофимович Верховенский – классический русский старик с мальчиковым прошлым; может, наконец, уехать за границу и пасть там на баррикадах, как Рудин.

Интересно проследить, что делалось с русским мальчиковым типом в советские времена: на этом примере особенно видно, что жажда справедливости – вещь, ни от какой социальности не зависящая: русский мальчик везде найдет, чем ему быть одержимым. Главное, что его жажда справедливости распространяется главным образом на себя: он хочет быть признанным в соответствии со своей исключительной совестливостью, он жаждет подвига, но для того лишь, чтобы тем окончательно возвыситься. Может быть, именно в нежелании походить на этот литературный тип – красоткинский, крайне самовлюбленный, – коренится упорное нежелание предвоенных ифлийцев отказаться от романтики, стремление всячески себя приземлять, играть в трезвых, серьезных, деловых комиссаров; прозаизированный стих Слуцкого, государственничество Самойлова, странная на первый взгляд строчка Когана – «Есть в наших днях такая точность, что мальчики иных веков, наверно, будут плакать ночью о времени большевиков» (не сомневайтесь, будут): нашел, чем гордиться, – точностью! Эта непоэтическая на первый взгляд добродетель особенно важна для Когана: сколько бы антисемиты семидесятых ни упрекали его в жажде мировой революции, в кровожадности и догматизме, – Коган как раз являет собой пример сознательного бегства от революционных поэтизмов. Думаю, со временем будет написана небезынтересная работа о ревизии наследия Маяковского в тридцатые годы: поколение ифлийцев бегало, конечно, к Лиле Брик пить чай, но ближе Маяковского им были конструктивист Сельвинский и стоящий вне направлений Пастернак. А в том и дело, что самым типичным русским мальчиком в русской поэзии ХХ века был Маяковский – типичный выросший Красоткин, рано созревший юноша, застывший в пятнадцатилетнем возрасте. «Он устал быть двадцатилетним», написал о нем Шкловский, вовремя вышедший из этого состояния (правда, состояние, в которое он вошел, было немногим лучше). Маяковский и есть русский мальчик в его предельном развитии – нарциссичный, зажатый, красивый, одинокий, одержимый крайним максимализмом, отвергающий все – любовь, искусство, дружбу, – если они не доходят до раскаленных, абсурдных крайностей. Сходные черты, как ни странно, были в Мандельштаме – другом максималисте, в детстве потрясенном личностью и судьбой русского мальчика Бориса Синани (см. «Шум времени»). Некоторые черты этого же типа можно найти в Иосифе Бродском, гораздо большем комиссаре, чем Слуцкий и Самойлов вместе взятые. В Бродском тоже много красоткинского, то же сочетание идеализма и тщеславия, нарциссизма и жертвенности, и прав был подметивший это Юрий Карабчиевский – здесь я умолкаю: не потому, что боюсь разозлить фанатичных поклонников Бродского (их мнение меня мало заботит), но потому, что скучно доказывать очевидное. А вот что интересно – так это черты данного типа в другом Владимире Владимировиче, красивом обидчивом мальчике, так фанатически ненавидевшем любую диктатуру, что в этой неразборчивости тоже было что-то плоское; в его ранних лирических стихах и в восхищенном рассказе о героическом белогвардейце «Бритва» слышится подростковый восторг и красоткинская страсть, а в высокомерии, с которым он в поздние годы разрушал литературные авторитеты, – детское желание вернуть карту звездного неба исправленною. Русский мальчик – всегда эстет и сноб, но сноб с идеей. Может быть, нелюбовь Набокова к Достоевскому и вечная любовь к девочкам (такого не выдумаешь) диктовалась именно этим обстоятельством, скрываемым даже от себя самого; тогда перед нами еще один вариант биографии РМ – переход юношеского жара в полную его противоположность, ледяное презрение к миру, не оценившему и не поклонившемуся; русский мальчик ведь тоже немного принц в изгнании, считающий этот печальный мир недостойным своего присутствия… но Набоков, конечно, прекрасно держал себя в руках, пусть даже ценой хронического умаления собственного темперамента.


стр.

Похожие книги