При чем же тут Сережа Русланцев, спросите вы? Ни при чем, отвечу я: Сережа Русланцев – скорее символ, маска, идеальный мальчик, которого не бывает. Но русский мальчик позиционирует себя именно как Сережу Русланцева: как существо, неспособное вынести бремя Правды, ослепленное хлынувшим в его душу светом. Русский мальчик не умеет и не любит жить и работать ради своей цели, он готов ради нее болтать и умереть. Умереть, кстати, иногда действительно готов – и даже делает это, в трусости его никак не упрекнешь; однако и здесь он выставляет условие – кругом должно быть много народу, глядящего на него с напряженным вниманием, лучше бы с аплодисментами.
Вообще давно хочется сорвать с русского мальчика этот ореол, нимб святости, благодаря которому он и воротит свои художества: ведь что такое, господа, мальчик? Это инфантильное, воинственное, неряшливое существо, абсолютно убежденное в том, что: 1) правда единственна, и он ее знает. 2) мир можно исправить, и это ему по силам. 3) всякое убеждение должно немедленно претворяться в реальное действие, иначе грош ему цена.
С такой позитивной программой, сами понимаете, русский мальчик давно поджег бы мир и поплясал на его руинах, но, слава Богу, его останавливает еще одна мальчишеская черта – а именно ненависть к рутинной работе. Если он умеет работать – стало быть, он уже не мальчик, но муж. Если же ради торжества его идеи достаточно орать, проповедовать, мечтать, убивать или умирать – это он завсегда пожалуйста; тот же Достоевский примерно показал преображение русского мальчика под действием неожиданной для него идеи. Вот он, студент, лежит в своей каморке, думает-думает и придумывает, что для блага Многих вполне можно убивать Немногих, а делать это могут те Совсем Немногие, которые Право имеют. Что сделал бы из этого сомнительного тезиса другой мальчик – например, немецкий? Он написал бы высокопарную поэму в прозе «Так поступают Заратустры» или что-то в этом роде, а потом вообразил бы себя Дионисом и сошел бы с ума. Что делает русский мальчик? Это мальчик прямого действия, как любит называть свою газету еще один мальчишка; он берет топор и идет убивать несчастную вошь, да заодно уж и сестру ее, кроткую Елизавету. И ведь он хороший, добрый мальчик, ему лошадь жалко и Соню Мармеладову, – просто он убежден, что из всякой теории немедленно следует конкретное решение, и это его убеждение позволило Игорю Губерману назвать русских революционеров с предельной точностью: «Убийцы с душами младенцев и страстью к свету и добру».
Русскому мальчику, вообще говоря, не худо бы помнить, что мир устроен не просто так, а с умыслом, что сдвинуть здесь даже одну шестеренку без серьезнейшего риска обрушить все мироздание нельзя по определению, что несправедливость присуща человеческой природе, что жизнь есть прежде всего внутренняя борьба, а потом уж борьба с обстоятельствами, – но всего этого ему вовремя не объяснили, а сам он уже не дотумкает, потому что перед его мысленным взором сияет Огромная Правда. Этой правдой может оказаться что угодно, оказавшееся перед глазами русского мальчика в начале пубертатного периода, когда местные мальчики особенно внушаемы. Может быть марксизм, а может – идея разведения, я не знаю, баклажанов. И тогда его ничто не остановит – он засадит баклажанами всю лунную поверхность, заставит их разводить на крайнем Севере и Дальнем Востоке, и все потому, что его жажда справедливости не утоляется ничем иным. Правда, сам засевать не будет – русский мальчик предпочитает руководить. Хрущев был безусловно этой породы, со всеми ее плюсами и минусами.
Особенно много русских мальчиков было в эпоху индивидуального террора – Халтурин, Каляев, даже отчасти Савинков этой породы. Азеф на этом тонко сыграл: русские мальчики были в таком восторге от себя, что совершенно не умели разоблачать провокаторов. Отрицать героизм этих одиночек – значит в самом деле не уважать величие (а величию и так много достается в наше время), но нельзя не признать, что индивидуальный террор отличается от государственного только количественно. Культ героической гибели и отважного противостояния мироустройству, столь распространенный в среде русской молодежи, аукается нам до сих пор – трудно было вернее скомпрометировать идею, которой служили русские мальчики; они-то и погубили все пристойное, что в ней было, – исключительно для того, чтобы тем более себя уважать.