Я постараюсь дать понятие о том, что затем последовало, хотя это и в высшей степени трудно, во-первых, вследствие сложности и необычайности происходившего, во-вторых, потому, что память в овладевшем мной состоянии не могла регистрировать явления с достаточной точностью.
XX
Когда стало темно (это я помню ясно), первым моим ощущением была какая-то инстинктивная жуткость. Отчего она потухла? Все двери были заперты. Кругом комнаты были кусты и деревья, если бы был ветер, я бы его слышал. Вторая мысль: надо зажечь свет. Но этого сделать я не мог, пока больной крепко держал меня за руки.
— Граф, — мягко обратился я к нему, — пустите меня на минутку, я зажгу свет.
Ответа не было. Я собирался повторить просьбу, когда вдруг что-то упало возле меня. Я прислушался. Опять падение, на этот раз по ту сторону постели. Казалось, на мраморный пол падали капли и при каждом падении руки больного слегка вздрагивали. Сырости не было, я прекрасно знал это. Откуда же капли? Это не капли, их не могло быть, и чувство жуткости сразу возросло, когда я с полной ясностью осознал и почувствовал, что это нечто другое.
«Нет, так дальше не может продолжаться», — решил я, сознавая, что теряю спокойствие.
— Граф.
Голос мой прозвучал чуждо и глухо. Ответа не было: руки больного без нажатия, но твердо, неподвижно, как маска, держали меня и казались похолодевшими. Сквозь маленькие окошечки блеснула зарница, я увидел графа; лицо его показалось мне заострившимся. Он умирает, мелькнуло у меня, и в этот момент я впервые почувствовал легкое головокружение. Преодолевая его, я наклонился к больному. Сердце билось очень замедленным и необычайно напряженным ударом. О, Боже мой, надо дать знать графине! Я вырву руки силой. С этой мыслью я сделал движение.
В полной тишине раздался тяжелый хриплый стон графа. Я со страхом опять приклонил ухо в его сердцу. Сердце билось, но только необычайным ударом. Оно билось совершенно так, как когда-то сердце Мары, так же нервно, с характерной прихотливостью, но только это было сердце умирающего, работавшее с такой степенью напряжения и столь поврежденное, что последнее сомнение в исходе этого напряжения у меня исчезло.
Он умирает… Я обещал графине… Я должен позвать ее.
С этой мыслью, поглотившей все остальное, я сделал усилие, чтобы высвободить руки.
Граф застонал так протяжно и ужасно, точно под орудием палача. Я замер от двойного ужаса: от мучительного сознания, точно я собственной рукой ударил этого несчастного умиравшего, а также потому, что не чувствовал больше своих рук.
Это повторение того, что уже было. Значит, я не могу дать знать графине. Что делать?
С этим отчаянным вопросом я замер, и опять в тишине что-то странно жутко капало возле меня. Тогда с ужасом я стал ощущать знакомую вибрацию в области солнечного сплетения, усиливающееся головокружение и новое еще чувство: мне чудилось, точно что-то перетекает через мои руки к больному, я чувствовал, что слабею, но сознание еще работало ясно, настолько ясно, что я сейчас же заметил, как от мраморной плиты подуло холодком. Двери заперты всюду. «Галлюцинация?» — мелькнуло у меня. Нет, нет, холодное дуновение обдавало меня: то быстрое, точно чье-то ледяное дыхание, то медленное, точно тяга от дверей погреба…
Не знаю, что испытал бы я в обычных условиях, но тогда меня охватило чувство смятения и невыразимой тоски, вызванное моей полной беспомощностью. Седая голова графини и с мольбой устремленный на меня взгляд еще раз мелькнули предо мной, и опять я сделал отчаянное усилие, чтобы освободить руки и, хотя не мог сделать ни одного движения, ответом еще раз был хриплый стон графа.
После этого я, совершенно разбитый, чувствуя прогрессирующую слабость, затих, и вдруг совершенно новое чувство благоговения к наставшей тишине, к незримому приближению смерти овладело мной. Капли не падали больше возле меня, но порой раздавался где-то в воздухе легкий треск и — не веря своим глазам, я увидел плывшие по комнате искры. Одни из них были светло-голубые, другие почти оранжевые. Встречаясь в воздухе, они соединялись и тогда раздавался легкий треск, причем умиравший каждый раз вздрагивал. Они плыли в воздухе тихим волнистым полетом по одному направлению, к изголовью умиравшего, к мраморной доске, и вскоре образовали возле мраморной доски светящийся, как Млечный путь, туман. В этот момент я уже больше ни о ком и ни о чем не думал. Без удивления, без страха, с чувством только глубокого благоговения пред раскрывавшейся великой тайной я смотрел на светящееся возле мраморной доски марево и, ясно видя золотые буквы, не знаю почему, слово за словом читал строку за строкой.