Но, как я уже сказал, мы ехали через всю страну, и я был обновленным Эндрю: не дергался, не тревожился о ней. Все меня поражало. Утесы красного гранита, бескрайние пшеничные поля, городки, состоявшие из одной пыльной улицы, придорожная закусочная, где нужно было двигаться вдоль дымящегося прилавка и самим предъявлять выбранные блюда кассиру; вывеска на стене, обещавшая «Быстрое и вежливое самообслуживание». Стоянка автоприцепов во время песчаной бури, ветер, который трепал простыни на бельевых веревках, мотель с лиловым динозавром на крыше, бесконечные, насколько можно было судить, деревянные баптистские церкви с главой из Писания и стихом на текущий день у входа, а в довоенных городках — особняки с колоннами под сенью настоящих дубрав. В Атланте мы остановились у книжного магазина и купили несколько томиков Марка Твена, а потом, после выезда на федеральную автостраду, начали по очереди читать вслух: один сидел за рулем, другой читал. Брайони управляла автомобилем плавно, без рывков, но и не подтормаживала. Когда мы на шоссе без конца проскакивали на желтый свет, я замечал у нее в глазах Марка Твена; он же — я видел — мелькал в ее воображении…
Вот, значит, какой у нее был М. Т. Не иначе как «Гекльберри Финн», правильно я понимаю?
«Принц и нищий». Двое парнишек меняются местами: принц становится нищим, нищий — принцем. Брайони усматривала в этом романтику, а ведь Клеменс[19] втолковывает, что королевский престол — это сплошное самозванство. Но роман этот — нечто большее, чем демократическая притча: это сказка, достойная ученых мозгов. При желании каждый может влезть в чужую шкуру, потому что мозг — подвижная субстанция, он способен перенастроиться в единый миг. Пусть на нем лежит печать самотождественности, но только дай нейронам разозлиться — и готово дело.
Я не вполне понимаю, когда состоялась ваша поездка. Брайони уже окончила университет? С твоих слов я понял, что в момент вашего знакомства она училась на третьем курсе. Тебе продлили контракт еще на год?
Помню, как мы ехали по Джерсийской платной автостраде, мимо сгоревшего нефтеперегонного завода; в уши бил рев колонны полуприцепов, вдалеке слева на взлетно-посадочные полосы Ньюаркского аэропорта падали самолеты, потом начались выжженные поля, орошаемые ручьями навоза, и какая-то птица — наверное, гриф — парила над автострадой, теперь уже вздыбленной на бетонных опорах, которые своей многотонной массой сдерживали яростные намерения транспорта; навстречу нам неслись белые огни, а красные улетали вперед, и когда я покосился на Брайони, она смотрела прямо перед собой, явно пораженная этой слепящей сигнализацией, и в глазах у нее был не то чтобы страх, а какой-то девственный отклик на неожиданное. А меня в тот момент занимало одно: какой срок дадут за переправку одной девушки через границы штатов. Так о чем вы спросили?
В какое время это произошло? Она бросила учебу, чтобы уехать с тобой?
Когда я появился на горизонте, Брайони переходила с третьего курса на четвертый. Выпуск у них был в январе, но церемония вручения дипломов в это время не проводится. Она подхалтуривала то тут, то там, а я благополучно дорабатывал свой годичный контракт. Когда Брайони порой садилась за первую парту, мне хотелось сообщать студентам только положительные факты: каких успехов изо дня в день добивается нейробиология. У меня была установка на позитив, на уверенное прогнозирование фундаментальных открытий, и аудитория осторожно верила (залог успеха любого естественно-научного курса), что мы в конце концов доберемся до истины. Я ссылался на Уитмена, который лучше других знал, что мы собой представляем, и воспевал «Электрическое тело»[20]. Как же приятно было этим детям узнавать — телом, как умом, и умом, как телом, — что прогнозы сбываются. Естественно, я им не говорил, что Уитмен — поэт. А иначе я бы все разрушил.
В общем, получилось так. Я выхватил ее из налаженной жизни, оторвал от горизонтали, организовал переезд в Нью-Йорк. Она, можно сказать, упивалась этим городом. Через некоторое время мы подыскали жилье в Уэст-Виллидж. Квартирку в перестроенном пакгаузе, где еще оставались железные щиты на окнах, погрузочный пандус, скрипучий лифт, старые неотциклеванные дощатые полы. Три комнаты, масса света, кругом деревья, поблизости чудесные магазинчики (естественно, все лавочники вскоре были накоротке с Брайони), на углу итальянская пекарня, где прямо из окна торговали теплым хлебом, корейский продуктовый рынок, кофейня, газетный киоск. Она была прелестна, общительна, жизнерадостна, засыпала людей вопросами, отогревала всех этих заносчивых ньюйоркцев, которые, к своему изумлению, настраивались на ее волну. Эндрю, говорила она, здесь есть все необходимое, можно не ездить за покупками в торговый центр, надо же было так спланировать! А еще мы всюду ходили пешком, ей было интересно открывать новое, мы исследовали Чайнатаун, добрались и до Вашингтон-сквер, где прошло мое детство; она уже вполне прилично ориентировалась в городе.